Выбрать главу

Любил он покойную постель, полуштоф и семейное веселье. Его не привлекали ни острое словцо, ни проницательный ум, ни тем более скептицизм, столь легко обращающийся в злословие, и он смеялся над глупостью тех, кто проводит время за чтением газет, которые, по его мнению, всегда лгут и повторяют одно и то же. Он говорил, что нет ничего обременительнее неопределённости и по сей причине не одобрял ни в ком собственного мнения, порождающего колебания веры.

Его любимым занятием было произносить проповеди, чему способствовали благообразие лица и выразительность голоса. Слушать его приходили только женщины, в которых тем не менее он видел заклятых врагов; а когда ему приходилось разговаривать с какой-нибудь из них, он никогда не смотрел ей в лицо. Плотский грех он почитал наитягчайшим среди всех других. Проповеди у него были наполнены изречениями греческих авторов, которых он переводил на латынь. Однажды, когда я осмелился сказать ему, что переводить надо на итальянский, так как прихожанки одинаково не понимают ни латыни, ни греческого, он рассердился настолько сильно, что я уже не решался более заговаривать о сём предмете. Впрочем, он похвалялся мною перед своими друзьями, как настоящим чудом, поскольку я сам научился читать по-гречески с помощью одной лишь грамматики.

На великий пост 1736 года матушка моя в письме сообщила доктору, что, собираясь скоро отправиться в Петербург, желала бы повидать меня и поэтому просит его приехать вместе со мной на три или четыре дня в Венецию. Сие приглашение немало смутило моего учителя, ибо он никогда не видывал ни Венеции, ни хорошего общества, но тем не менее не хотел показаться совершенным профаном. После некоторых колебаний мы собрались ехать, и всё семейство проводило нас на барку.

Матушка приняла его с самой благородной непринуждённостью, а поскольку она была хороша собой, как ясный день, мой бедный учитель сильно засмущался и не осмеливался даже смотреть в её сторону, хотя и должен был отвечать на вопросы. Что касается меня, то я привлекал внимание всех окружающих, да оно и не удивительно — почитая меня чуть ли не слабоумным, они поражались, насколько я выправился за эти два года. Доктор был весьма доволен, видя, что заслугу в сей метаморфозе относят исключительно на его счёт.

Однако же матушку неприятно поразил мой белый парик, который вопиял на моём смуглом лице, являя жестокое несогласие с тёмными глазами и ресницами. Доктор, спрошенный, почему мне не причёсывают собственные волосы, ответствовал, что с париком его сестре легче содержать меня в чистоте. Этот наивный ответ вызвал общий смех, усилившийся ещё более, когда на вопрос, замужем ли его сестра, я вмешался в разговор и отвечал, что Беттина самая красивая девушка во всём квартале и что пока ей только четырнадцать лет. Матушка пообещала доктору сделать его сестре хороший подарок, но при условии, что меня будут причёсывать без парика. Он обещал непременно исполнить её желание. Затем матушка велела позвать парикмахера, который принёс подходящий для меня парик.

Всё общество, исключая моего учителя, село за карты, а я отправился в комнату бабки повидаться со своими братьями. Франческо показал мне свои архитектурные рисунки, которые я из вежливости признал довольно сносными. Джованни не мог ничем похвалиться, и поэтому я счёл его совершенным ничтожеством. Что касается остальных, то они были ещё совсем малы.

За ужином доктор, сидевший возле моей матери, держался с крайней неловкостью и, возможно, не произнёс бы ни единого слова, если бы один сочинитель-англичанин не обратился к нему на латыни. Ничего не поняв, он отвечал, что не разумеет по-английски, чем вызвал всеобщее веселье. Синьор Баффо пришёл ему на помощь, заметив, что англичане имеют обыкновение произносить латынь в точности как свой родной язык.

По прошествии четырёх дней, когда наступило время расставаться, матушка вручила мне пакет для Беттины, а аббат Гримани подарил четыре цехина на книги. Через неделю после моего отъезда матушка уехала в Петербург.

Возвратившись в Падую, учитель три или четыре месяца чуть ли не каждый день вспоминал о моей матушке, а Беттина, найдя в предназначавшемся ей пакете пять локтей чёрного люстрина и дюжину перчаток, воспылала ко мне такой привязанностью, что менее чем за полгода я смог избавиться от парика. Она ежедневно являлась причёсывать меня, часто ещё до того, как я вставал, и тогда мыла мне лицо, шею и грудь, что сопровождалось ребяческими шалостями, кои, противу меня самого, вызывали во мне волнение. Усевшись на постель, она говорила, что я толстею, чем приводила меня в крайнее возбуждение. Я сердился на себя за неумение отвечать ей тем же. Она осыпала меня нежнейшими поцелуями, но я ещё не осмеливался возвращать их, несмотря на всё своё к тому желание.

В начале осени доктор взял трёх новых пансионеров, и один из них, лет пятнадцати, менее чем за месяц сделался весьма короток с Беттиной.

Сие наблюдение вызвало во мне чувства, о которых до тех пор я не имел ни малейшего понятия. Это была совсем не ревность, а в некотором роде благородное презрение, ибо Кордиани — невежественный, грубый, лишённый ума и манер, да к тому же сын простого крестьянина, — имел передо мной лишь одно преимущество: свои годы. Моё зарождающееся самолюбие говорило, что я достойнее его. и во мне росло чувство гордости, смешанное с презрением к Беттине, которую, сам того не подозревая, я уже любил.

Она поняла сие по тому, как я стал принимать её ласки за утренним туалетом: не отвечал на поцелуи и всячески увёртывался. Однажды, уязвлённая этим, она с притворным сожалением сказала, что я просто ревную к Кордиани. Сей упрёк показался мне унизительной клеветой, и я отвечал, что полагаю их вполне достойными друг друга. Она лишь улыбнулась в ответ, но сама решила любыми способами заставить меня ревновать.

Однажды утром она явилась к моей постели с парой белых чулок, которые сама связала для меня. Сделав мне причёску, она захотела их примерить, дабы убедиться, всё ли хорошо получилось. Доктор как раз в это время служил мессу. Одевая мне чулки, она стала говорить о моих не совсем чистых коленях и, не спрашивая позволения, принялась мыть меня. Я не хотел показать, что мне стыдно, и не сопротивлялся, совершенно не подозревая, чем всё это кончится. Беттина зашла слишком далеко в своих заботах о чистоте, и её любопытство настолько возбудило меня, что ей пришлось кончить, лишь когда идти далее было уже невозможно. Воротившись к спокойному состоянию, я почёл должным признать себя виновником всего случившегося и просить у неё прощения. Она не ожидала сего и, несколько поразмыслив, отвечала со снисходительностью, что, напротив, вся вина лежит на ней, и в будущем подобное никогда не повторится. Сказав это, она оставила меня рассуждать с самим собой о происшедшем.

Я жестоко терзался угрызениями совести. Мне представлялось, что я обесчестил её и злоупотребил доверием и гостеприимством всего семейства и могу искупить своё ужасное преступление лишь женившись на ней, если, конечно, Беттина согласится на такого недостойного мужа.

По причине сих размышлений меня объяла мрачная тоска, усиливавшаяся день ото дня, тем более что Беттина совершенно перестала приходить ко мне по утрам. Первую неделю сдержанность сей девицы представлялась вполне объяснимой, и печаль моя обратилась бы в чисто платоническую любовь, если бы её обращение с Кордиани не отравляло мою душу ядом ревности, хоть я и не мог даже предположить, что и с ним она совершила тот же грех.

Рассудив, в конце концов, что всё случившееся произошло по собственному её желанию и что лишь раскаяние мешало ей приходить ко мне, я почувствовал себя весьма польщённым, ибо мог в таковом случае рассчитывать на взаимность. Сие заблуждение побудило меня ободрить её запиской.

Я сочинил короткое письмецо, впрочем вполне достаточное, дабы успокоить её, если бы она полагала себя виновной или же подозревала во мне чувства, противоположные тем, коих требовало её самолюбие. Письмо показалось мне истинным шедевром, который сам по себе мог бы дать мне решительный перевес над Кордиани. Ведь последний, в моём представлении, не мог рассчитывать даже на минутное колебание Беттины при выборе одного из нас. Получив записку, она уже через полчаса сказала мне, что завтра утром будет у меня в комнате. Я ждал её, но напрасно. Возмущению моему не было границ, и я тем более удивился, когда за обедом она предложила нарядить меня девочкой к балу, который давал через неделю наш сосед доктор Оливо. Я согласился, усматривая в этом случай для объяснений, дабы возобновить наши нежные отношения. Но вот какие события послужили препятствием сему плану и даже явились причиной разыгравшейся трагикомедии.