Выбрать главу

По отъезде сего доброго епископа синьор Гримани отдал мне оставленное им письмо, которое я должен был вручить в Анконе отцу Лазари. Синьор Гримани также сказал, что отправит меня вместе с венецианским постом, каковой отбывает в ближайшее время, и поэтому я должен собраться как можно скорее.

Накануне отъезда синьор Гримани отсчитал мне десять цехинов, коих, по его мнению, было вполне достаточно, чтобы прожить положенное для карантина время в Анконе, после чего вообще не предполагалась какая-либо надобность в деньгах. Впрочем, ему было неизвестно истинное состояние моего кошелька, а лежавшие в нём сорок новеньких цехинов давали мне некоторую уверенность. Я уехал, исполненный радости и не чувствуя никаких сожалений.

IV

ПУТЕШЕСТВИЕ В КАЛАБРИЮ

1743 год

Свита посла, называвшаяся великим посольством, показалась мне совсем незначительной. Она состояла из дворецкого, миланца Кортичелли; аббата, исправлявшего должность секретаря, потому что сам посол не умел писать; старухи, называвшейся экономкой; повара с его некрасивой женой и восьми-десяти слуг.

В полдень мы прибыли в Кьоджу. Как только все перешли на берег, я вежливо спросил у миланца, где мне устраиваться на ночлег, и получил ответ: “Где угодно, лишь бы вы предупредили этого человека, чтобы он мог известить вас об отплытии тартаны. Моё дело доставить вашу милость в Анкону, а пока можете развлекаться, как вам заблагорассудится”.

Человек, на которого он указал мне, был шкипером тартаны, и я спросил у него, где здесь можно остановиться. “У меня, — ответствовал он, — если не побрезгуете спать в одной большой кровати с господином поваром, жена которого ночует на тартане”. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться, и один из матросов, взяв мой сундучок, отвёл меня в дом этого честного человека. Пожитки мои пришлось поместить под кроватью, ибо сия последняя занимала собой всю комнату. Посмеявшись над этим обстоятельством, я отправился обедать в трактир, а затем пошёл осматривать город. Кьоджа — это венецианский порт, расположенный на полуострове и населённый десятью тысячами жителей, главным образом моряками, торговцами, рыбаками и таможенниками, состоявшими на службе Республики. 

Заметив кофейню, я зашёл в неё и сразу оказался в объятиях молодого доктора права, с которым вместе учился в Падуе. Он тут же представил меня аптекарю, державшему по соседству своё заведение, и сказал, что именно там собирается всё образованное общество. Через несколько минут вошёл знакомый мне по Венеции одноглазый монах-якобит и рассыпался в самых учтивых приветствиях. Он заявил, что я приехал в самое удачное время, так как завтра состоится заседание Академии Макаронических Наук. Каждый из её членов прочтёт своё сочинение, а затем все отправятся на пикник. Он пригласил меня почтить сие собрание своим присутствием.

Молодой доктор представил меня своему семейству, и его родители, люди весьма состоятельные, оказали мне самый любезный приём. Одна из его сестёр была очень мила, но вторая, уже принявшая обет, показалась мне настоящим чудом. Я мог бы с приятностью провести всё своё время в Кьодже среди этого очаровательного семейства, но судьбою мне было предопределено встретиться в сём городе с одними неприятностями. Доктор предостерёг меня, что якобит Корсини очень дурной человек, и лучше всего избегать его общества. Я искренне благодарил за совет, но вследствие своего легкомыслия не воспользовался им. Ветреность и уступчивость характера внушили мне безумную мысль, что, напротив, сей монах послужит к вящему моему увеселению.

На третий день я повстречался с этим бездельником, и он свёл меня в дурной дом, куда бы я мог попасть и без его рекомендаций. Дабы никто не усомнился в моей мужественности, я оказал внимание одной несчастной, даже внешность которой должна была обратить меня в бегство. Затем он повёл меня в трактир, где к нам присоединились четверо проходимцев. После ужина один из них разложил банк фараона, и меня пригласили принять участие. Из ложного стыда я уступил и, проиграв четыре цехина, хотел было уйти, но мой приятель-якобит убедил меня рискнуть ещё четырьмя вполовину с ним. Он составил банк, но проиграл. Я не желал продолжать, однако Корсини, прикинувшись опечаленным моей потерей, усиленно советовал мне самому составить банк на двадцать пять цехинов. 

И этот банк был сорван. Надежда возвратить свои деньги заставила меня проиграться дочиста. Удручённый, я пошёл домой и улёгся рядом с поваром, который, проснувшись, обозвал меня развратником, с чем я не мог не согласиться.

Организм мой, измученный усталостью и заботами, нашёл отдохновение в глубоком сне. Но в полдень опять явился мой палач и, разбудив меня, с торжествующим видом сообщил, что у нас за ужином будет один весьма состоятельный молодой человек, который, конечно, умеет лишь проигрывать, и я смогу возместить свои убытки.

— Но я остался совсем без денег, одолжите мне двадцать цехинов.

— Если я даю в долг, то всегда проигрываю. Вы можете подумать, что это суеверие, но опыт слишком часто доказывал мне обратное. Постарайтесь добыть денег в другом месте и приходите. До свидания.

Не решаясь рассказать о своём положении моему благоразумному другу, я разузнал про одного добропорядочного закладчика и опустошил свой сундучок. Составив опись вещей, он выдал мне тридцать цехинов с условием, что если через три дня деньги не будут возвращены, моё имущество перейдёт к нему. Должен сознаться, это был честный человек — он уговорил меня оставить себе три рубашки, чулки и носовые платки, ибо я хотел заложить всё до последней нитки в надежде, что смогу отыграться.

Я поспешил присоединиться к честной компании, которая более всего опасалась моего отсутствия. За ужином не было и речи о картах. Все превозносили то блестящее будущее, которое ждёт меня в Риме. Видя, что никто не собирается играть, я, подталкиваемый моим злым гением, потребовал реванша. Мне предложили держать банк, я согласился и проиграл всё до последнего и, уходя, был принуждён ещё просить монаха заплатить за меня трактирщику.

Я был в отчаянии и в довершение несчастий почувствовал себя столь дурно, что принуждён был лечь в постель и, словно оглушённый, погрузился в сон, похожий скорее на обморок. Одиннадцать часов пробыл я в сём тяжком забытьи, и мой угнетённый дух отказывался принимать дневной свет — я смежал веки, призывая спасительного Морфея. Пробуждение страшило меня, ибо так или иначе надобно было на что-то решаться. Мысль о возвращении в Венецию даже не приходила мне в голову, и я скорее наложил бы на себя руки, чем признался во всём моему другу. Сама жизнь тяготила меня, и я смутно надеялся, что, может быть, умру от истощения, не поднимаясь с постели. И на самом деле, я не встал бы по собственной воле, ежели бы добряк Альбано, шкипер тартаны, явившийся предупредить об отплытии, не поставил меня на ноги, употребив к тому силу.

Смертный, избавившийся от нерешительности, каким бы способом это ни произошло, непременно испытывает облегчение. Мне показалось, что Альбано явился подать единственный в моём положении совет. Я поспешно оделся, завязал всё своё имущество в платок и бегом отправился на тартану. Через час подняли якорь, а уже утром судно вошло в небольшой истрийский порт Орсару. Все сошли на берег, чтобы осмотреть город, не заслуживающий, впрочем, сего наименования.

Молодой францисканец, которого все называли братом Стефано, а шкипер, почитатель Св. Франциска, взял из милости, подошёл ко мне и спросил, не болен ли я.

— Отец мой, мне тяжко.

— Пойдёмте со мной завтракать к одной из наших благочестивых женщин, и вам станет легче.

Прошло уже тридцать шесть часов, как в мой желудок не попадало ни крошки, и к тому же бурное море за ночь порядочно очистило его. В довершение я безмерно страдал от своего любовного недуга, не говоря уже о том угнетённом состоянии, в коем пребывал мой дух. Да оно и не мудрено — ведь у меня не было ни обола! Я чувствовал себя настолько подавленным, что даже не имел сил не желать чего-нибудь, и потому совершенно машинально последовал за францисканцем.