А потом... все. Больше ничего театрального.
Ну, на пьянках меня всегда просили задушевную спеть. Я не отказывалась. Пою, а все плачут. Лет до двенадцати так слезу вышибала, а потом что-то надоело. Другие заботы начались. Ухажеры пошли, да таким косяком, хоть сети ставь. Мамка их гоняла, я их гоняла, нет — идут. Стоят под окнами, чего-то канючат:
— Шур, пойдем в кино. Шур, пойдем погуляем. Дрались даже из-за меня. Ну, дурачки, понятно.
А я и сама влюбилась тогда. В учителя рисования. Он был однорукий. Красавец — не описать. Вот он нам рассказывает, какое это плохое искусство абстракционизм, а я на него смотрю и думаю — вырасту, сама ему в любви признаюсь. Он меня совсем покорил, когда руку мыл. Все так ловко получалось. Мелом испачкает и тут же моет.
Но он скоро уехал от нас. У нас в поселке вообще никто долго не задерживался. Денег заработает и — на Большую землю.
Мамка и сама каждый год говорила — еще маленько подсоберем и домик в Одессе купим. Очень ей на море хотелось. Вот до сих пор в этом Пионерском сидит.
А потом... Нет, это лучше не вспоминать... Сейчас не время... И кто бы мог подумать? Да я и сама никогда бы не поверила, что попаду в Москву, в театральное училище, а потом в Париж, а потом в Берлин, а потом... Словом, поезжу по миру.
Еще этот журналистик все меня спрашивал:
— Какая ваша основная жизненная цель?
А я вот так возьми и ответь ему:
— Ну, — говорю, — людям радость доставлять.
Скривился, вижу, не нравится, не слишком глубоко, легкомысленно.
— Чтобы меня любили, — добавляю. Ну уж куда откровеннее?
— Как это? — не понял.
— Любили, и все. — Что непонятного?
— Все любили?
— Если бы! Хоть те, кого знаю. И кто меня знает.
Это ему тоже не понравилось. Он там что-то написал о просвещении, о затрагивании самых чутких струн души, о пробуждении доброты в людях. В общем, красиво написал. А мне так стыдно. Никого я просвещать не собираюсь, пробуждать и трогать.
Мне в самом деле всегда хочется, чтобы меня любили. Это даже до какой-то мании доходит. Вот чувствую, что человеку не нравлюсь — редко, но бывает такое, — в лепешку разобьюсь, глупостей наделаю, вывернусь наизнанку... Илья тоже говорит — это нездоровое что-то. Как он там, маленький мой? Потом сразу надо позвонить.
Илья у меня чудо! Наверное, так Толстой сидел целыми днями и творил своих людей. Или Достоевский. Да, Достоевский, точнее. По-моему, Илья уже не отличает настоящей жизни от своих вымыслов. Иногда вдруг спрашивает:
— А Колчевский куда уехал?
— Какой Колчевский?
— Евгений Иванович. У которого собака умерла, он диабетик.
— Здрасьте-пожалуйста! Какая собака?
Смотрит, соображает.
— А! Да это тут у меня один есть... Он раньше плакаты писал... Словом, неважно. Куда ж он уехал?..
...Ой! И в театр позвонить! О-бя-за-тель-но!
Из Пионерского я уехала очень просто. Села на вертолет, до Надыма, а там до Тюмени... А все из-за телевизора. Мамка купила цветной. «Рубин», кажется. И я, знаете, сошла с ума. Вот сижу и смотрю, сижу и смотрю. Еще только сетка на экране, а я смотрю. Мы тогда уже, конечно, не в бараке жили, отдельная квартира. Мои кавалеры просто дурели, что я каждый вечер дома.
— Шурочка, пойдемте в Дом культуры. Александра, пойдемте на дискотеку.
А я, как старуха, — к телевизору.
Что-то там было такое... Ну как объяснить? Вот этот очерк про меня — вроде все правда, а только ложь. Правда не до конца. И в этом цветном экранчике то же самое: вот здесь сижу я, мамка с кавалером любезничает, кран капает, собака у соседей лает, а в экранчике тоже сидит какая-то девушка, тоже у нее собака, и девушка говорит с каким-то мужчиной — и это совсем-совсем другая жизнь. Но только не ложь получается, а красота. И мне эта, настоящая, жизнь противна, а та, выдуманная, — интересна.
Наверное, Илья сейчас живет так же, как я тогда в свои шестнадцать.
...Ой, обязательно позвонить в театр.
Да, так вот. Сижу я возле телевизора, а мамкин кавалер что-то сильно раздухарился. Они всегда так — сначала паиньки, скромные, добрые, меня по головке гладят, сладости суют, а потом начинают шуметь. Вроде и так не видно, что он мужик. Надо покричать, ножкой потопать, кулачком стукнуть. Я уже привыкла. Вообще-то они все добрые. А тут завелась. Как раз по телеку «Три сестры». Мы-то их в школе прошли, да мимо, видно. А тут МХАТ играет — это я потом узнала, что МХАТ, актеры — пальчики оближешь! А мужичок шумит. Я терпела-терпела, а потом взяла его за шиворот и выкинула на улицу. Он уже пьяненький был, не сопротивлялся. И как раз по телеку: