Я начну с начала, и вы его знаете – это мой роман с Олегом и наша свадьба. Я помню, что почти все вы были против наших отношений, и все по разным причинам. Почти все вы могли потом сказать мне: «Вот видишь, мы были правы, теперь мучайся, непослушная!», да и говорили, всякий по-своему. А знаете, кто правда едва не отговорил меня? Бабушка Фрося. Она была тогда уже в почти полном параличе, вы помните, и она не разговаривала, а тут вот сказала, когда я была возле ее кровати: «Не пускай еврея в свое сердце. Он поселит там печаль». Я вскинулась: «Что, бабушка?» – а она лежит как раньше, и ни у кого уже не допросишься, может, мне привиделось. Вообще в этой истории мне самой много раз казалось, что это просто мне видится, и я сошла с ума, но только теперь я решилась рассказать вам обо всем. Вы бы потащили, наверняка, меня к психиатру; вот поэтому-то, на самом деле, я и пишу вам сейчас это письмо, а не говорю напрямую. Испугалась, смалодушничала; но ведь и правда, наверное, быть мне сейчас в больнице психиатрии, а не под пальмой. Все-таки голова моя работает логично, пусть даже чувства ведут себя так странно.
Конечно, я сошла с ума, еще когда влюбилась в Олега, и когда вышла за него, и когда поселилась в том доме. Я думала тогда, что это нормально – раз влюбилась, то стать с любимым одним целым. (Я и сейчас не вижу в этом ничего плохого, представляете, даже сейчас – не вижу.) Я же только Настеньке немного рассказывала, что я стала тогда чувствовать сильнее раз в триста. Не только любовь, и уколы ревности, и все такое, но и погоду на завтра, и мысли Олеговой мамы. Вот это было просто особенно сильно, и как меня это злило, прости Г-дь! Я не только знала, когда она хочет чая или думает сходить в магазин; я вообще иногда смотрела на мир ее глазами, и точно знала, что это глаза -ее! Я про Олегово детство столько всего узнала, что, когда ему рассказывала, чуть с ним не поссорилась; и не хотела, да видела. Мне уже тогда пришлось сильно ограничиться, кому чего рассказывать, а то прослыла бы совсем странной. Прямо вижу, как вы мне киваете: дескать, думаешь, мы не видели, мы всё видели! Ох, любимые мои, надо было вам со мной побольше разговаривать, не про цены в магазине, а вот про это, про страшное и манящее! Ну так, я боялась, а вы тем более, что ж я на вас-то перекидываю.
Я не спала по ночам часто. Я лежала и видела странные сны, и не спала, пока их видела, и не высыпалась, и уставала ужасно. Я так хотела родить побыстрее, чтобы уже уйти с работы, и заняться малюткой, и я знала еще, что когда забеременею, меня отпустит от всех этих видений и чувств. Ну, вы не все, да знаете: первого я не выносила.
Не буду вспоминать. До Тошеньки я мучилась еще два года, иначе это не назовешь.
Я и не помнила, что они – то есть тогда уже мы – евреи. Никто не соблюдал еврейских праздников, не делал кашрута. Олег учил иврит месяца три, потом бросил. Честно говоря, тогда я и забеременела – когда он занимался ивритом, и я думаю, что он счел это подарком Б-га за правильный шаг, потому и бросил, как маленький мальчик, получивший конфетку. Ну, может это опять моя галлюцинация, но ведь не опасная. Мне вообще было все равно, как забеременеть, в какой позе и с какой идеологией. Олегу было гораздо сложнее.
Я так много пишу, не лишнее, но не главное, постараюсь короче. Тошенька родилась, у меня было года полтора чистого счастья. Г-ди Б- же мой, я и не вспоминала ни о чем, пока кормила малютку, и мне снились коровы и ангелы, и я была счастлива в любом из миров. А потом Тошенька по ночам стала плакать, просто надрываться, а я сбилась с ног, чтобы понять ее и вылечить. Однажды я села возле ее кровати и сказала, прямо вслух, что я хочу видеть того, кто обижает мою малютку. Что вместо всякой чужой ерунды, которую я наблюдала в этом доме тоннами, я хочу увидеть только одно – кто обижает мою малютку.
Вот тогда я сошла с ума гораздо сильнее, но ведь я хотела этого. Я увидела маленькую девочку, лет четырех. Она стояла в тонком мире возле детской кроватки и ничего не делала, но Тоша ужасно ее боялась. Я взяла ребенка на руки и ушла в другую комнату, и она замолчала. Через несколько дней я уговорила Олега перебраться в другую комнату, но эта девочка стала приходить и туда. Впрочем, Тошенька стала гораздо меньше ее бояться, с тех пор, как я стала ее видеть и успокаивать не абы как, а рассказывая ей про эту девочку. Вот, скажете, сошла с ума, и ребенка туда же потянула. Но она правда успокаивалась.
Девочку звали Циля. Я с ней разговаривала. Не при ребенке, а сама, когда Тоша спала, а я лежала в бессоннице. Она мне говорила «да» или «нет», одними губами. Она была совершенно потерянная, иногда топталась в углу, как будто идет по дороге, или переносила с места на место свою сумочку. Я знать не знала, кто она такая, и честно говоря, мне видеть этого ребенка было веселее, чем мысли мамы Олега или картины каких-то побоищ, как раньше. Нет, не веселее, конечно, потому что, на самом деле, это всё было очень грустно. Просто я уже привыкла к грусти, не зря у меня уже была, как говорил папа, «еврейская печаль в глазах», как обручальное кольцо. Бабушка была права, если, конечно, она это говорила, про то, что еврей поселит печаль в сердце.
Если бы у Тошеньки не испортился характер, если бы она не стала ранить себя как будто нарочно, если бы не началась эта странная ее болезнь, я бы, может, так и осталась со своими тихими галлюцинациями в мире. Доктора не знали, а я знала, что эта болезнь – не эпилепсия и не все их умные слова, а вызывает их Циля, причем не нарочно. Ей просто было одиноко и страшно, и она затягивала мою Тошу к себе. Но нарочно или нет, мне было все равно. Я ничего в этой жизни хорошо не умею, была плохой – да-да, мне так кажется – дочкой, никаким специалистом на работе, но мама я хорошая, или во всяком случае, стараюсь.
И тогда я стала разговаривать с Цилей. Она приходила, и я ей говорила: Циля, не смотри на Тошу, ей от этого плохо, смотри на меня. Пожалуйста, рассказывай мне, как ты живешь. Она не говорила словами, она показывала мне картинки, и это были такие ужасы, что только ради своего ребенка я могла это вытерпеть. Это была война и убийства евреев. Я так поняла, что в ее семье убили всех. А она выжила, и где-то пряталась, и может быть, до меня постепенно стало доходить, прямо в этом доме.
Я поняла, что ничего не знаю про семью своего мужа. Я спросила его маму: а как звали ее родителей, ведь никто никогда не упоминал их? Она ничего мне не сказала, а сказал уже Олег поздно ночью, что она выросла в детдоме, ее потом забрали оттуда родственники, но она все равно ничего не знает, кроме того, что почти все погибли в войну, а мама, хотя и выжила, сошла с ума и исчезла, когда ее родила. Жуть! Но имя мамы, то есть своей бабушки, он знал. Ее звали Циля.
И, родные мои, это был не последний ужас в том доме. Я всё, всё пропущу, и расскажу вам только, что однажды Циля пришла за моей дочкой. И я схватила ее за руку и стала уводить из дома. Было трудно ее тащить, совсем как маленького насмерть испуганного ребенка, но я сама была такой же, только физически сильнее. Я привела ее на опушку леса и там уже отпустила. Тогда она сказала: «Сюда меня привела Фрося».
Правда, вы тоже не знаете никого с таким именем, кроме нашей бабушки? Может быть, это все привиделось мне, но в моей голове вышло так, что маленькую Цилю в войну кто-то прятал, а моя бабушка, соседка, так боялась, что однажды взяла ее за руку ночью и отвела в лес, и там бросила. Вот и всё, больше у меня не было «глюков». Поэтому Циля хотела забрать мою дочку. Может быть, поэтому я влюбилась в Олега. Может быть, как раз из-за этого в моей жизни произошло столько необычного.
Я бежала в Израиль, вместе с мужем и ребенком, потому что обещала так тогда на опушке леса этому маленькому ребенку. Она очень хотела, чтобы мы стали евреями, хотя она не знала, что это значит. Теперь я зато это уже знаю. У меня теперь другое имя, и у Тошеньки тоже, и у Олега, и мы живем хорошо – честно-честно! И дочка моя совершенно здоровая, хотя здесь мы вообще не ходили по врачам. Я взяла ее болезнь на себя, так мне кажется. И моего сумасшествия тоже никакого нет, так кажется. Я работаю, учусь. Хочу забеременеть, пока не получается, но обязательно получится.