Поппи пытается спеть «Anarchy In The UK», но получается слишком по-ангельски. Я рассказываю ей придуманную на ходу историю, она слушает и фантазирует вместе со мной. Получается интересно, мы радуемся и любим друг друга, папа и дочка. Может, это единственные жизнеспособные отношения между мужчиной и женщиной.
А потом мы подъезжаем к родительскому дому, на пороге нас встречают Айрис и Дерек. Папа кивает – ничего особенного это не означает, он часто просто так кивает, а мамины руки трепещут в воздухе. Именно трепещут – маленькие засушенные бабочки под грубыми полотняными садовыми перчатками. Помню, как они колыхались вокруг меня, когда я обдирал коленку, или дрался с кем-то, или болел, но Айрис так и не научилась утешать. Теперь она почти всегда в перчатках.
Садовые перчатки снимаются перед встречей с Поппи. Она бросает их на дорожку, пока Поппи бежит к ней, и подхватывает внучку на руки. Она подбрасывает малышку вверх, демонстрируя недюжинную для семидесятилетней женщины силу. Папа стоит в стороне и наблюдает, улыбается – не сказать, чтобы естественно. Улыбается потому, что так надо.
Айрис отпускает Поппи, и она поворачивается к дедушке:
– Дедушка, привет.
– Как поживает моя маленькая девочка?
– У тебя козявка?
– Что?
– Козявка в носу.
Отец достает из кармана платок и сморкается. Мужчины его поколения носят платки. Это такой культурологический тик, своего рода эмоциональный запор, когда их способность поддаваться внезапным приступам ярости уравновешена чувством собственного достоинства и силой. Как и все в этом мире, принадлежность к определенному поколению имеет свои положительные и отрицательные стороны. Мой отец был заточен под мир, в котором родился: жесткий, гордый, готовый отказаться от своих чувств, проявлений слабости и нежности. Он воевал, он уцелел, и брак его уцелел. Очень хорошо. Его дети не могут наладить свою жизнь, потому что они одновременно хотят быть такими, как он, хотят, чтобы он их любил, и не хотят быть похожими на него, и им все равно, любит ли он их. Один из многих запутанных клубков противоречий во вселенной, повседневная, невидимая, темная сторона жизни.
– Поппи, смотри какой здоровенный шмель. Смотри, как он жужжит и кружит над цветами. Ой, я боюсь, а ты боишься? Огромный злобный шмель летит укусить твоего дедушку. Ой-ой-ой, как он жужжит.
Поппи смотрит на меня, а я на нее. Мой отец не понимает, что дети – такие же люди. Для него они – дети, представители иного биологического вида. При них надо строить рожицы, говорить не своим голосом и вообще дурачиться. Сейчас он говорит, «как Поппи», – нараспев и на октаву выше собственного голоса, и так будет продолжаться в течение последующих пяти часов. Я смотрю на него с нежностью, и мне приходит в голову, словно в первый раз: «А ведь дети стесняют папу».
Он не виноват. Я люблю своего отца, и он был хорошим отцом – с его точки зрения. Но когда мы росли, его не было рядом: он работал по четырнадцать часов в сутки. А если и появлялся, в модели семьи олицетворял правосудие и власть: благосклонное, но недосягаемое, и иногда свирепое божество. Теперь, уже дедушка, оказавшись в ловушке других времен, он не может больше играть роль, которой его обучили, и подражает тому, как, в его представлении, нынешние взрослые обращаются с детьми. Это очень слащавая и совершенно беспомощная манера. И меня она сильно раздражает.
– Ой, смотри-смотри, Поппи. Вот и кошечка. Злая, нехорошая кошечка хочет поймать птичечку. Злая, нехорошая кошечка хочет скушать птичечку. Поппи любит кошечек? Смотри, птичечка…
– Дедушка, а козявка все равно торчит.
Айрис берет Поппи за руку и ведет на кухню. Она говорит – совершенно обычным голосом:
– Хочешь помочь мне приготовить обед?
– Да, бабушка.
– Ладно, ты порежешь морковь и почистишь картошку.
– Хорошо, бабушка.
Наконец мы садимся обедать. Поппи ведет себя тихо и прилично. Она любит дедушку и бабушку, как любит все в этом мире. Может ли взрослый, подобно ребенку, наполниться такой же любовью и страстью? Поппи плачет, если обнаруживает царапину на какой-нибудь из своих игрушек. Она по-настоящему расстраивается, и это не чувство собственности, она их любит. Она плачет, когда видит раздавленного муравья, плачет, когда улетает бабочка, которую она хотела поймать. В ее маленьком теле живут огромные чувства. Мне кажется, что чувства взрослого уменьшаются по мере того, как он взрослеет, покуда не наступает старость, как у моих родителей, и на место чувств не приходит доброжелательное безразличие. Такова логика нашей жизни – неодолимое измельчание масштаба.
Мы приступаем к воскресному жаркому. Оно очень вкусное – как всегда. Единственное, что умеет готовить моя мать, – это воскресное жаркое. За свою жизнь она готовила его не меньше десяти тысяч раз, и теперь могла бы накормить всю Англию. Все очень мило, но мне грустно. Я вернулся к маме и папе. В этом есть какая-то несостоятельность. Я должен сидеть за воскресным обедом с женой и дочерью, а не с мамой и папой. Кругом сплошная несостоятельность.