Мальчик родился через два месяца. Но самым удивительным образом ни разу Таины приезды с сыном и мои – не совпали.
А спустя двадцать лет он, спасая тонущего первоклашку, погиб в быстрой северной реке и в то же время, запечатанный моим прикосновеньем, навсегда остался в тех непостижных бесконечных водах, где жизнь и смерть равны друг другу.
Алиса сидела на подоконнике раскрытого окна, а Рогнеда писала мой портрет. И взгляд Рогнеды, направленный на мое лицо, был точь-в-точь взглядом Лидии на стол, накрытый в ожидании гостей.
Положительно, я жила в мире женщин, чьи имена были сорочками, в которых они родились, а не приобретенной по случаю одежкой, каким казалось мне мое собственное имя.
Из окна открывался вид на крыши, сбрызнутые свежим утренним солнцем. Позади них, так близко, что казались ненастоящими, посверкивали звезды кремлевских башен. Пол мастерской был заляпан пятнами краски, душистой и тягучей, как разогретая сосновая смола. Масляный запах оказался единственной закуской к нескольким глоткам водки: после вчерашней вечеринки еды в доме не осталось. Это был самый содержательный завтрак в моей жизни.
Гости разошлись под утро, а я и Алиса остались, потому что ей к одиннадцати надо было в Консерваторию, а это рядом, на Герцена, а мне на журфак, что тоже рядом, на Моховой.
Мы втроем перемыли посуду, и Рогнеда сказала:
– Освещение хорошее. Давай-ка садись, поработаем.
Стараясь не заснуть, я разглядывала картины, развешанные по стенам. На них вне зависимости от времени года, места действия и сюжета – шел снег. Он не вмешивался в то, что было на картинах, а только подчеркивал одновременность происходящего. Это был наброшенный на разноликий мир связующий сквозящий узор, легчайший, все объявший покров – никто еще не сумел найти торчащую ниточку, чтобы, потянув за нее, ответить на единственный вопрос: «Зачем?»
В светящейся благотворной тишине прошло около получаса.
Ровно в семь промолчавшая все утро Алиса, ахнув, соскользнула с подоконника вниз.
Я хорошо запомнила этот момент, потому что считала про себя удары курантов на Спасской башне.
Вид у Алисы был такой, будто она оказалась не внутри комнаты, а снаружи. Отчаяние, страх и безграничное удивление – вот что отразилось на ее осунувшемся за ночь лице.
Она стояла возле окна, осознавая случившееся, и солнечный свет проходил сквозь нее волнами, повторяющими удары ее сердца. Волосы ее светились, слезы, которых еще секунду назад ничто не предвещало, безостановочно катились по щекам, и она повторяла и повторяла:
– Я не готова потерять этого человека.
Смысл сказанного был неожиданным не только для нас, но, судя по интонации, и для самой Алисы.
По мере повторения слова становились отдельными назывными предложениями. Она последовательно делала ударным каждое и не могла понять, какое тут – главное.
– Я. Не готова. Потерять. Этого. Человека.
Расстояние между словами стремительно увеличивалось. Это была модель бесконечно расширяющейся вселенной. И эпицентром, взрывом, задавшим ускорение, была сама Алиса. Она озиралась в растерянности и плакала.
Так я стала свидетелем явления, застигнуть которое труднее, чем зеленый луч на море. Я увидела рождение любви. Я поняла все раньше Алисы, ошеломление которой расходилось кругами, захлестывая нас. Она вошла в любовь не постепенно, а сразу. Она вдруг погрузилась на большую глубину, не зная, сможет ли выплыть.
Пока я смотрела на Алису, Рогнеда смотрела на меня. Ее роль в данной истории наполнилась истинным смыслом: сама того не ведая, Рогнеда писала теперь не мой портрет, а портрет Алисиной любви. Он до сих пор висит у меня дома, напоминая больше обо мне самой, чем об Алисе.
Она была красива. Но совсем не современной, а медленной, вдумчивой красотой. Вероника Веронезе кисти Данте Габриэля Россетти. И столь же меланхоличная. Карие переполненные глаза, золотисто-рыжие, собранные на затылке свободным узлом волосы, легкая розовость щек и шеи… И слезы, придававшие фарфоровую нежность ее лицу.
Начиная с того размягченного глотком теплой водки майского утра, плач стал для Алисы естественным состоянием. Она убивалась, когда не была рядом с тем человеком. Время без него она воспринимала как бессознательный ужас, как длящуюся смерть, как отсутствие времени. Это не-время заполняло всю черную дыру городского пространства, в котором Алиса не находила себе места.
Полагаю, тот человек с трудом признал бы в существе с распухшими от слез глазами и губами, скрюченном на Рогнединой, заляпанной краской тахте, еще час назад безмятежно улыбавшуюся ему Алису.