Но переменчивый, как Протей, разведчик может вдруг стать невидимым и неслышимым. Никем не замеченный, легкой тенью скользит он меж вражеских рядов. Хитрый шпион меняет свой облик, но гордый разведчик не опускается до переодеваний. Затаившись в тени, он храбро рискует жизнью.
И когда он вернется в лагерь после смертельно опасной вылазки, его товарищи будут с восхищением и благодарностью внимать его словам. Добытые им сведения бесценны, подобны манне небесной. Когда говорит разведчик, генералы замолкают. Никто не хвалит его, но восхищенные взгляды вокруг говорят сами за себя.
Никогда ни одно звание не наполняло меня такой гордостью, и никогда ни одну должность не считала я столь достойной меня.
Позже, когда я стану Нобелевским лауреатом в области медицины или мученицей, я без особой досады смирюсь с этими простоватыми титулами, думая о том, что самый славный период моей жизни уже позади, и останусь ему вечно верна. До самой смерти я буду вызывать восхищение простыми словами: «Во время войны в Пекине я была разведчиком».
Я читала Хо Ши Мина в подлиннике, переводила Маркса на хеттский язык, анализировала синтаксический параллелизм в цитатнике Мао, излагала для себя учение Ленина методом УЛИПО,[5] но сколько ни размышляла я о коммунизме, я так и не отказалась от вывода, который сделала в возрасте пяти лет.
Моя нога едва ступила на красную землю, я еще не покинула аэропорт, но уже все поняла.
Я нашла единственно верное определение, заключавшееся в одной фразе.
Эта формула была одновременно прекрасной, простой и поэтичной. И как все великие истины, она немного разочаровывала своей простотой.
«Вода кипит при ста градусах». Простая красота этой фразы кажется скудной трапезой, и нам ее мало.
Но истинная красота и не должна насыщать, она должна оставлять наш внутренний голод неутоленным.
И в этом смысле моя формула была красива.
Вот она: «Коммунистическая страна – это страна, где есть вентиляторы».
Эта фраза столь совершенна, что могла бы служить примером в трактате по логике членов Венского кружка. Но если оставить стиль в стороне, то больше всего моя формула поражает правдивостью.
Эта очевидная истина не могла не броситься в глаза, когда в Пекинском аэропорту я столкнулась нос к носу с целой армией вентиляторов.
Посаженные в клетки странные цветы с крутящимся венчиком могли расти только в таком необычном месте.
В Японии были кондиционеры. Там я ни разу не видела таких пластмассовых растений.
Иногда и в коммунистической стране можно было встретить кондиционер, но он, как правило, не работал, и тогда нужен был вентилятор.
Потом я жила в других коммунистических странах – Лаосе и Бирме, и там убедилась, что мой вывод, сделанный в 1972 году, верен.
Я не утверждаю, что в других, некоммунистических, странах совсем нет вентиляторов. Но там они очень редки, а потому не столь примечательны.
Вентилятор для коммунизма – то же самое, что эпитет для Гомера. Гомер не единственный писатель, который пользовался эпитетами, но именно у него они обретают особый смысл.
В 1985 году вышел фильм Эмира Кустурицы «Папа в командировке». Там есть сцена коммунистического допроса, в которой участвуют трое: двое мужчин и вентилятор. Во время этого бесконечного сеанса вопросов и ответов голова машины вертится без остановки, в неумолимом ритме, на миг замирая, чтобы указать то на одного, то на другого персонажа. Это устрашающе бессмысленное движение до предела нагнетает тревогу.
Во время допроса люди неподвижны, камера стоит на месте, только вентилятор вертится. Без него сцена не достигла бы такого накала. Вентилятор играет роль античного хора, но его пассивное присутствие ужасно. Он никого не осуждает, ни о чем не думает, просто служит фоном и безукоризненно выполняет свою работу. Он полезен, и у него нет своего мнения. О таком подпевале мечтают все тоталитарные режимы.
Даже если бы знаменитый югославский режиссер поддержал меня, вряд ли мне удалось бы убедить других в верности моей теории о вентиляторах. Но это совершенно не важно. Неужели на свете еще остались простаки, которые думают, что теории нужны, чтобы в них верить? Они нужны, чтобы раздражать обывателей, кружить головы эстетам и смешить всех остальных.
Самые поразительные истины не поддаются анализу. Виалатту принадлежат замечательные слова: «Июль – очень месячный месяц». Было ли сказано когда-либо что-нибудь более точное и удивительное об июле?
Я давно уже не живу в Пекине, и у меня больше нет коня. Пекин я заменила листом белой бумаги, а коня – чернилами. Мое геройство глубоко затаилось.
Я всегда знала, что взрослое существование немногого стоит. После полового созревания начинается эпилог жизни.
В Пекине моя жизнь имела огромное значение. Человечество нуждалось во мне.
Впрочем, я ведь была разведчиком и вокруг шла война.
Наша армия придумала новый способ борьбы с врагом.
Каждое утро по распоряжению китайских властей обитателям гетто доставляли натуральные йогурты. Перед дверями квартир ставили ящики со стеклянными баночками, накрытыми простым листом бумаги. Белый йогурт был сверху покрыт желтоватой сывороткой.
На рассвете отряд мальчишек отправлялся к квартирам восточных немцев. Они снимали бумагу, выпивали сыворотку и заменяли ее тем же количеством жидкости из собственного организма. Затем они клали бумагу на место и незаметно удирали.
Мы никогда не узнали, съедали наши жертвы свои йогурты или нет. Похоже, что да, потому что ни одной жалобы не поступило. Эти китайские йогурты были такие кислые, что странному вкусу вполне могли не придать значения.
Мы были в полном восторге от собственной подлости и называли самих себя грязными подонками. Это было здорово.
Восточные немцы были крепкими, храбрыми и сильными. Они считали, что достаточно просто отколотить нас. Но по сравнению с нашими пакостями это были игрушки.
Мы-то вели себя как настоящие мерзавцы. Мы были физически слабее врагов, хоть их и было меньше, но мы превосходили их жестокостью.
Когда кто-то из наших попадал в плен к немцам, он возвращался оттуда через час в синяках и шишках.
Когда мы брали «языка», то тоже не оставались в долгу.
Начать с того, что мы «обрабатывали» пленника гораздо тщательнее. Маленького немца мучили полдня, а то и больше.
Сначала в присутствии жертвы мы с вожделением обсуждали ее дальнейшую судьбу. Говорили мы по-французски, и немец ничего не понимал, а потому еще больше боялся. Такое жестокое ликование было в наших голосах и на лицах, что все было понятно без слов.
Мы не любили мелочиться.
– Отрежем ему… – было классическим вступлением нашей словесной пытки.
(Среди восточных немцев не было ни одной девочки. Для меня это так и осталось загадкой. Возможно, родители оставляли их дома в Германии с тренером по плаванию или по толканию ядра.)
– Ножом господина Чана.
– Нет! Бритвой господина Зиглера.
– И заставим сожрать, – выносил приговор прагматик, презиравший дополнения в косвенных падежах.
– С приправой из его собственного…
– Очень медленно, – добавлял любитель наречий.
– Да! Пусть прожует хорошенько, – говорил комментатор с научным складом ума.
– А потом пусть блюет этим, – изрекал богохульник.
– Ну вот еще! Так ему будет только лучше! Надо, чтобы оно осталось у него в животе, – кричал хранитель святынь.
– Надо заткнуть ему… чтобы оно никогда не вышло наружу, – предлагал наш дальновидный собрат.
– Да, – соглашался последователь святого Матфея.
– Ничего не получится, – говорил обыватель, но его никто не слушал.
5
УЛИПО (от