– Если еще раз, – продолжала надрываться она, размахивая руками похлеще Кариковых, те даже в испуге отпрянули к своей двери, – я услышу хоть один вопль на этом вот месте...
Для убедительности она еще и попрыгала по тому самому месту, на котором стояла. Прямо босиком, в одних колготках по бетону... Терпеть же этого не могла.
– Если услышу здесь вот!!! Или, не дай бог, за дверью услышу!!! Звездец вам, короче, поняли!!! Все!!! Быстро по домам!!!
Кариковых словно ветром сдуло. Только что они стояли, оторопело таращась на деликатную и услужливую прежде соседку, и тут же их не стало. Только дверь тихонечко притворилась за ними следом, да замок едва слышно щелкнул. Потом хлопнули еще несколько дверей выше и ниже этажами. Стало быть, буйство ее не пройдет незамеченным, и в глазах общественного мнения она теперь...
Один Гольцов не выглянул, подонок! Пристыдил, втравил и остался незамеченным.
Лия, напрочь позабыв о собственном хорошем воспитании, снова позволила себе небывалую распущенность: трижды мысленно плюнула в его дверь. И, закрывая свою, была уже абсолютно и твердо уверена: там, в этой благоустроенной трехкомнатной квартире живет ее новый, только что приобретенный враг...
Глава 3
Гольцов все это время простоял под своей дверью. Стоял, обливаясь трусливым потом, кто сказал бы раньше, не поверил бы, и смотрел в глазок. Он все видел. И дальше больше, чем видели Кариковы. И он видел, как она – красивая и недоступная – начинает его ненавидеть. Вернее, он уловил это еще раньше, когда стоял в ее утонченной прихожей с белыми стенами, мозаичным полом и изящными тумбочками и шкафом в углу. Уловил, понял, проникся... Только изменить ничего был не в силах. Не мог, к примеру, взять ее за плечи, тряхнуть как следует и сказать, как раньше: «Эй подруга, а ну-ка прекрати считать себя единственно правильно поступающей и ругать всех подряд недостойных, давай сделаем что-нибудь сообща...»
Он этого сделать не мог, потому что сам уже давно ругал всех подряд недостойных; ненавидел весь мир, что повернулся к нему задним местом, и еще считал себя правильным и благородным. Ах, да! Еще незаслуженно обиженным, во!
Иногда в минуты просветления, так он называл одинокие вечера за бутылкой водки, Гольцов вдруг начинал понимать, что он неправ. Что это не мир, а он ото всех отвернулся. И никто, ровным счетом никто не виноват в том, что так все случилось. Ему некого было винить. По пальцам начни перебирать, не нашел бы виновных. Что случилось, то случилось. Как это модно было сейчас говорить: он оказался не в том месте, не в то время. Вошел не в ту дверь, сошел не на той остановке. Что там еще?.. Пожалуй, что и хватит.
Великое же чудо, что жив остался. Ему ведь так потом и сказали. А он не понял. Не возблагодарил судьбу за отвешенный ему кусок бесполезного прозябания. И даже не покаялся. Нехорошо же, Дима!..
Но такое случалось не часто. Имеются в виду и моменты просветления, и одинокие вечера под бутылку водки. Гольцов не любил пить, и уж точно не терпел пить в одиночестве. А на трезвую голову быть справедливым у него не получалось. Никак не получалось. Одна надежда была...
Да, смешно признаваться в этом самому себе, но на эту женщину он начал надеяться сразу, как столкнулся с ней на лестнице. Увидел и вдруг поверил, что вот она, невзирая на сумрачный взгляд и туго сжатые губы, точно что-нибудь сможет сделать с его неказистой жизнью. Расцветить ее как-нибудь, что ли.
То был первый и единственный раз, когда они одновременно понесли к мусоропроводу свои мешки с мусором. Когда он стоял совсем рядом с ней и слушал, как от нее тонко и прохладно пахнет.
Правильнее и честнее сказать, он ее тогда подкараулил. Уловил, как щелкнул ее замок. Увидел в глазок, как вышла она на площадку в тонких светлых брючках в обтяжку, короткой, открывающей пупок красной футболке, и тут же ринулся за ней следом.
Она его даже не заметила. Нет, не так. Заметила, конечно же, и даже поздоровалась, но заметила совсем не так, как ему хотелось бы. Кивнула, отвернулась, бросила свой пакет в разверзшуюся зловонную пасть мусоропровода, и ушла к себе. А он даже ей вслед посмотреть не осмелился. Стыдно было за свой трюк с подсматриванием. Стыдно и недостойно, потому и не посмотрел, как она уходит, унося с собой его надежду.
Он много раз потом пытался произвести на нее впечатление. Менял туалетную воду, брился, переодевался трижды за день, как дурак, честное слово. Все бесполезно. Лия оставалась к нему равнодушной. Тонкой и холодной, как ее запах. И еще равнодушной.
Кто знает, цитируя Руставели, не себя ли обиженного он имел в виду? Обвиняя ее в равнодушии, не за себя ли пекся?
Все может быть... Все может быть...
Гольцов видел ее последний взгляд, брошенный на его дверь. Видел и в который раз распрощался с глупой своей надеждой на скорое свое выздоровление. Он же болен был, кому же непонятно...
Он стоял у двери довольно долго и, не отрываясь, продолжал таращиться в глазок на лестничную площадку. Будто бы что-то могло измениться оттого, что он смотрит. И оттого еще, что давно озяб в одной футболке и тапках на босу ногу, из двери отчего-то дуло нещадно. И ведь не зима еще, а что зимой станет? Мастера, что ставили ему эту новую дверь, клялись и божились, что сквозняков не будет. А вот поди же ты. Мерзнет же! Это в конце сентября мерзнет. А что зимой будет?
Гольцов вдруг разозлился на себя за глупые пустые мысли, что скакали в голове, подобно блохам на бродячей собаке.
Далась она ему эта зима! Ничего не будет этой зимой! Ни-че-го!!! Ничего, кроме прежней пустоты и одиночества, а еще трусости и жалости к самому себе. Идиот!!! Судьба ему такой шанс давала в образе этой дивной женщины, а он смалодушничал. Попросту облажался и не вышел на лестницу, когда она буйных Кариковых усмиряла. А ведь хотел выйти. Еще как хотел. И вышел бы, не вспомнись ему события зимы минувшей, что в один миг перечеркнули всю его жизнь, не оставив ничего взамен. Нет, не перечеркнули. Завалили снегом, правильнее сказать. Завьюжили, замели, запорошили, превратили в девственно белую пустыню, по которой ему плестись остаток дней.
Разве струсил бы он, не вспомни, чем ему обошлось его прошлое благородство?! Нет, точно нет. И из квартиры бы вышел. И мало того, к ней за поддержкой уж точно не постучался бы. Сам давно разобрался и с супругами, и с дауном их великовозрастным. А теперь он вынужден трусить. Вынужден дрожать, мерзнуть под дверью и страдать, страдать, страдать от непонятости и невозможности изменить хоть что-то.
Кажется, он повторяется? Да, да, точно, это сегодня уже было: про непонятость и невозможность изменить. Пора было закругляться, и пора было возвращаться в гостиную, где на полную мощность орал второй час телевизор. Пора, пора в диванные подушки. Пристроить ноги на низком столике. Взять в руки кружку с остывшим забытым кофе и прикладываться к нему время от времени. А потом можно было бы поблуждать и по сети. Зайти на ненавистный сайт и... Нет. Туда ему путь заказан. Хватит на сегодня, а то тошнота душевная задушит и поглотит, и на завтра его уже может и не остаться. Или это к лучшему...
Глава 4
Мишаня был верен самому себе. Позвонил с первого этажа и предупредил, что оставил ключи дома. И, не дожидаясь, пока его поднимет лифт, принялся страдать прямо в трубку мобильного.
– Лия, детка, ну вот что ты со мной сделала?! – Это была первая ключевая фраза плача бывшего супруга.
– Что такое, дорогой? – не спросить она не могла, это было бы сочтено равнодушием, а в этом ее уже сегодня обвиняли.
– Жил бы я с тобой и жил, в радости и в горе, и пока смерть не разлучила бы нас... – Это была вторая ключевая фраза Мишани, далее обычно следовали импровизации. – А теперь мне приходится таскать к себе в дом всякий сброд! И эти вонючки, представь себе, считают своим долгом диктовать мне условия! Просить денег на обучение! И еще... Ты представить себе даже не можешь... Они требуют отдыха за границей!