Она смутно осознавала себя и своих детей частью этого мира, и это придавало ей спокойной уверенности.
Но этот мир — он был не так прост, как казалось при солнечном свете, она его часто не понимала. За многие годы жизни она пришла к убеждению, что есть в нем такая половина, понять которую невозможно, а можно только обходить ее как-то стороной или по возможности учитывать ее законы. Она видела, что материнские сказки про нечистую силу не один раз за ее собственную жизнь сбылись, как оправдали себя и многие приметы.
Последних она придерживалась строго. Она никогда не клала ножи вместе, ножи всегда лежали у нее в разных местах — один в шкафчике в сенях, другой в тумбочке на кухне, третий на подоконнике или на маленькой скамеечке, на которой она вечерами резала ботву поросенку. Она всю жизнь, сколько себя помнит, строго следила, чтобы ножи не собирались вместе, иначе они сговорятся и порежут кому-нибудь палец. Или один из них упадет острием на ноги.
Она держала в доме всего одну солонку, деревянную, с крышкой, и солонка была приколочена на кухне над обеденным столом, гвоздями к стене, чтобы нельзя было ее уронить, и всех детей она давно предупредила, чтобы соль никто не просыпал, потому что тогда жди в доме ссоры.
Если случалось подшивать одежду не снимая с себя, брала в зубы край воротника или отворота — не ушить бы память. Летом она искала в своей ржи заломы, и если они были, сделанные чужой рукой, — вырывала рожь с корнем и жгла за огородами.
Обходила вокруг усадьбы, проверяя, нет ли на заборе веревок с узлами. Если находила — снимала палкой и тоже жгла веревки вместе с палкой на костре. А еще учила детей, что нельзя убивать лягушек, потому что пойдет дождь. И нельзя разорять гнезда аистов, аист обязательно принесет в клюве и сбросит обидчику на крышу дома горящую головешку. Или отыщет в гнилом лесу и кинет в колодец гадюку — «Пейте мои слезы»… Извечная наука дедов, основанная на наблюдениях, была ей ясна, и она не хотела уносить ее с собой, оставляла детям.
Но кроме этой признанной вековой науки она понемногу, интуитивно, постигала и другую, более сложную. От ножей и соли, которую нельзя просыпать, она пошла дальше. Она чувствовала, что колдовство сущего присутствует во всем, и каждое движение, слово или взгляд имеют свою силу, и кроме прямого, общеизвестного смысла есть еще и скрытый, часто неизвестный большинству.
Она стала прислушиваться ко всему вокруг, присматриваться в поисках этого скрытого смысла всего сущего. Именно тогда за ней стали замечать первые странности, которых со временем набрался целый ворох.
Вот она входит к себе в хату, и ей кажется, что она зашла не тем боком и что-то этим самым нарушила. Возвращается в сени, а то и во двор, кружится там, как собака в погоне за собственным хвостом, и заходит опять. Когда ее ждало во дворе, на деревне или за ее пределами какое-то важное дело, она могла выйти из сеней на порог спиной вперед, чтобы злые духи, существование которых она допускала, не заметили ее ухода из дома и не помешали. Ей иногда казалось, что серп или топор в сарае, или ложка в шуфлядке тумбочки, или подушка на кровати, какая-то иная вещь лежит не так, уже одним своим вызывающим размещением тая опасность, и она ее перекладывала по-другому.
В какие-то дни она предпочитала носить темную юбку, в другие — в клетку или светлую, не ленясь перестегивать на незаметное место английскую булавку — от сглаза. Утром она немного задерживалась в постели и прислушивалась к себе, смотрела на свои вещи, которые висели над кроватью на вбитых в стенку длинных гвоздях, пытаясь понять, что ей сегодня следует надеть, чтобы было безопасно. Если в течение дня у нее мелькал в голове абстрактный страх за детей или рисовалась какая-то злая картина по тому или иному поводу, она крутила из заскорузлых, потрескавшихся пальцев кукиш. Если картина была очень страшной, она с помощью мизинцев выставляла четыре фиги сразу, если не очень — один шиш или два. С какой стати она совала самой себе дули, домашние понять не могли.