А по-своему хорошо, что мала. И с такой Мышка еле управляется. Однажды насмешили всех.
Гребли солому за мелиоративным каналом. В полдень, когда пригрело, молодые ушли к воде обмыться. Кто постарше — прилегли под стогом в тень отдохнуть. Молодая жена Мышки осталась наверху одна, солнца не боялась. Никто и не заметил, как Мышка очутился на несметанном стогу. Свалились они оттуда шумно, скатились оба прямо на головы испуганных баб. Молодица — в приличном виде, а Мышка — в исподниках. Несговорчивая, значит, досталась женка. Будь оба покрупнее — дошло бы до драки.
Молчал теперь Мышка. А когда корить его принялась — ужом закрутился.
— Ай, вот набрешуть. Селедца придумали… Стихни, мать. Ну и что, что посадят? Вот же не посадили. Ну, штраф дали. Ага, двадцатьпятку. От, стихни.
— Гляди, хлопец, — только и сказала. — Первый раз поскубли, а другой — потрошить будуть.
Один за другим вылетали из-под ее крыла дети. А разве стали оттого не такими дорогими? Алексей маялся в лесах Карелии, Вольгочка в сторону города глядела, не зная, что недолго ей быть в том городе. Мышка отделился, а что толку?
Вспомнилось матери, что когда вся ее гоп-компания еще носы рукавом вытирала, у Мышки была любимая поговорка. Обувались ли на улицу, ложки за столом к обеду разбирали или постилки на полатях перед сном, Мышка обязательно говорил: «Чтоб не перепутать, возьму чужое». И брал сапоги поцелее, ложку побольше да постилку потолще. Ему прощали.
А может, он ворованную колхозную картошку вспомнил?..
После войны, когда отец и свекор, ее помощники, дружно, почти в один год, померли, а родная мать со свекровью сами все больше нуждались в ее помощи, она несколько раз ходила весной в поле воровать только что высаженный колхозный картофель. Стоя на коленях и поминутно оглядываясь, находила его руками, боясь темноты и людей. А еще пуще — детей своих, которых надо было накормить, но не признаться, откуда взялась на столе эта картошка. Но на следующий год прошла поголоска, что семенную картошку протравили какой-то гадостью, и она перестала воровать.
Это она поначалу считала, что дети не должны видеть, как она ворует у колхоза картошку или солому из скирды. Потом уже брала с собой старших сына и дочь — одной много соломы не принеси, а зима долгая, кормить скотину надо. Может, старшие и проговорились младшим. И Мышка ту картошку и ту солому запомнил и понял как пример?
Или это Федькино легкое отношение к жизни? Тот тоже мог на рынке человека обкрутить-обвертеть, вокруг пальца обвести.
Или все же она сама его просмотрела? Ведь было, что жаловались ей на Мышку. То дед Захаревич рассказал, как гнался за ним на своих кривых ногах далеко в поле за то, что дети в сад забрались и сломали ветки груши. То сама видела — морковку отнял у сморкача. Она считала тогда — мелочи, перерастет, когда ей еще этим заниматься?
Всего один раз ее сердце тревожно сжалось из-за Мышки. Однажды в войну она взяла его с собой в поместье. Эконом поручил ей и Насте прибрать в кухне. Пока они скребли ножами широкие доски пола, Мышка сидел в коридоре на скамейке и стучал камешками. Мимо них повариха пронесла из панской столовой кастрюлю с остатками пшенной каши. Мальчик поднялся и пошел за ней следом. Повариха поставила кастрюлю в печку, сама вышла в другую дверь. Мышка никого и ничего больше не видел, мысли его были сосредоточены на этой сказочной кастрюле, из которой исходил такой аромат. Он открыл дверцу печки и, обжигая руки, выдвинул кастрюлю, снял горячую жестяную крышку, стал черпать остатки каши маленькой грязной ладонью, окуная пальцы в горячее нутро кастрюли. Каша комьями падала ему на босые ноги, налипла на лице, — он хватал ее жадно раскрытым ртом. И когда Татьянка, движимая неясным чувством тревоги, стала искать его и нашла у плиты, — она в первые минуты не могла, не в силах была остановить его, такая жалость нахлынула. Но она хорошо знала, чем это может кончиться, если зайдет эконом из бывших раскулаченных или нарвется пани, и остановила сына. Мышка вырывался молча и зло, как диковатый зверек из леса. Унесла его в сени, спрятала за пустую бочку и пошла упрашивать городскую повариху, чтобы та не проговорилась.
В Яковиной Гряде отродясь не водились воры, разве что сноп пустой кто в поле прихватит на подстил скотине или свекольной ботвы наломает притемком на артельных нормах. Но чтобы по сумкам, карманам у людей шарить — такого отродясь не было. Уходя из дому, никто дверь не запирал толком. Палкой прислонят снаружи, чтобы видно было — хозяин ушел, нечего и сени открывать. В хорошие годы под крышами на окоренных шестах колбасы на солнце дозревали, на углах домов и колодезных «бабах» сыры в марле сохли. Никто ничего не прятал. У денег свое законное место было — на дне сундука с бельем. Если у кого водилось золото — тот, конечно, находил местечко, чтобы прикопать горшочек: под досками пола в красном углу, а то и под полатями, где же еще.