Но человек не может всю жизнь, ночью и днем, бесконечно думать о своих несчастьях или несчастьях детей. И когда были ветер и дождь, она позволяла отдохнуть наболелой голове и просто слушала, слушала. И не могла наслушаться. А то дремала, или — слушала и дремала.
В такую пору к ней видениями приходили воспоминания из прожитого. В этих видениях не было ни грамма выдумки. Память прокручивала с большей или меньшей точностью, иногда — и совсем без деталей, только то, что пусть давно, но случилось в ее жизни. Какая-то работа. Какой-то разговор. Или беда в семье, происшедшая у нее на глазах. А если не на глазах, то представленная по рассказу. Пробитый вилами Алексей… Какие-то бродяги, увозящие его добро… Волька, падающая под бабьи поднятые кулаки… И горящая большим жутким крестом Силина мельница. На беду им всегда везло.
Когда надоедала кровать, заваленная тряпьем, как ее голова — памятью, она вставала в дверном проеме, куда косые сырые струи не доставали, и кричала бегущему по улице, под дождем, человеку, любопытствуя: «Куды-ы ты?»
Тем, кто отзывался, она говорила:
— Ну, то иди с Богом.
Тем, кто не отвечал, бросала вслед:
— Бяжы, бяжы, усё адно не паспеешь.
Мужа ей подарил праздник. Чтобы через каких-то восемь лет отнять.
Тогда, в первое их свято, она как что чувствовала. Может, потому, что сон накануне видела: соколы налетели, черный шелк раскрутили, рассыпали золото. Мать — та сразу ее сон разгадала. Придержала легко журчавшее под рукой веретено, подбила на прялке пушистую льняную пряжу и удивила: соколы — сваты, черный шелк — твои косы, золото — слезки твои, донечка.
Переделав к вечеру домашнюю работу, затащила за ситцевую занавеску у печи деревянное долбленое корыто и вымылась, что с ней не часто бывало среди недели. Выбежала босиком на снег, вылила воду из ведер и прислушалась. Уже повизгивали на ярах подружки и гудел гундосый Хвись. Надела чистое, накинула овчинный полушубок, на полушубок — платок с махрами, впрыгнула в валенки и была такова. Мать только успела пышку теплую в руку сунуть, а отец на дорожку наподдал ниже спины, на всякий случай. Следом Жук увязался — пускай, веселее от доброго лая.
За селом, на голых ярах, гульба разыгралась. Отовсюду — с окольных улиц, с Тониного переулка и прямо с задов усадеб возки безлошадные катят, в них парни впряжены. Федоська — макова росинка, Ванька Гришковых, Глодово кодло и Метельские — Федька с братьями младшими, а еще три Павла — Павел Ясевых, Павел Алениных и Павел Лазаревых. Девок набежало пока не много, прихорашивались по домам, красной свеклой терли щеки. Среди первых Арина Сучковых заметна была, Настя Грищиха по обыкновению визжала громче всех, Лисавета-подружка издали звала рукой.
Все дружно обрушивались на каждый новый возок, и хозяин, не надеясь сдвинуть его с места, звал помощников. Те разгоняли сани к пологому спуску, валились в них, и долго, пока ехали вниз, никто не мог понять, где чьи руки и где чьи ноги. Если который пытался разобраться, того девчата с дружным визгом выкуливали из саней, и он брел обратно, чтобы успеть в новый экипаж. Идет такой мужичина в тулупе нараспашку и дивуется звездному выпасу над головой, и по синему певучему снегу ступает жалеючи, и жадно хватает ртом морозный воздух, напитанный дымами. А дымы из печных труб каждый по-своему пахнет: один пирогами с ягодой, другой потрошанкой, третий первачком.
Вот появились сани, запряженные лошадьми, к ним стали цеплять возки — по три, а то и пять, и лошади потащили веселый, орущий песни цуг деревней, и бабы, угадав по голосу свое дитя, выносили навстречу противни с горячими пирогами с маком или запеченными яблочными дольками: Щедрец!
Пока разбирали очередное угощенье, ее, стоявшую чуть в стороне и студившую на ладони горячий ломоть пирога от тетки Ганули, легко подбили под ноги, бросили на мягкую солому саней и стеганули лошадь. За общей сумятицей это событие осталось для других почти незамеченным, сошло за очередную шутку разгулявшихся детюков. А она на тех уносящих в чистое поле санях вытащила свою крапленую карту — стала в одночасье и женщиной, и женой. Напрасно Жук кидался на широкую чужую спину в длинном, по самые валенки, черном кожухе. На него успокаивающе махнула знакомая рука, и собака, сбрехивая кипевшую злость, побежала рядом.