После войны я очень опасался, что Польша окажется в сфере влияния Советов (а так потом и вышло) и меня скоро достанут на тихом польском хуторе. Тогда шла массовая агитация за выезд в Штаты, и я решил убраться подальше от всех наших запутанных славянских проблем. Тереза поехала со мной. Старые родители, у которых не осталось помощников, сначала прокляли ее, потом благословили.
Так я попал в Америку и прожил здесь всю остальную жизнь. Работал сначала на чужой ферме, потом скопили денег и купили свою. Еще раз прости, Таня, но к тому времени я точно знал, что вместе нам уже не быть.
У меня есть дети. Взрослые американские дети от жены-польки. Очень хотелось бы увидеть тебя и наших с тобой детей. Все ли они живы? Я помню не каждое их имя. Напишите мне об этом. И пришлите фотографии. Я сам вряд ли смогу приехать, даже в гости, после войны здоровья осталось совсем мало, и годы уже какие. А вот вас к себе в гости приглашаю и очень буду ждать. Детей моих и внуков. Напишите мне сразу, на чье имя выслать приглашение. Моя американская семья все о вас знает и относится к вам хорошо. Почти так же, как и я. Так что рады будем, очень рады.
А если меня вы уже не застанете, дети мои вас встретят и примут. Не сомневайтесь.
Жалко, что наши страны то ссорятся, то мирятся, и все эти годы я боялся писать вам, чтобы не навредить.
Вот я и рассказал вам о себе все. Хочу теперь знать о вас. Сколько вас осталось и какие вы. Постараюсь дождаться ответа.
Всех обнимаю. Ваш муж, отец и, надеюсь, дед — Тодор Метельских, хозяин фермы в штате Оклахома. Мой адрес…» Дальше было написано на незнакомом языке.
Она лежала с широко раскрытыми глазами, переживая в себе судьбу близкого человека. И осмысливая ее. Разговаривала тихонько с Федором, отвечала ему.
«…Ты спрашиваешь, вышла ли я замуж. Не вышла. Не сватались особенно, кто ж на пятерых детей пойдет? Нету дурных. Правда и то, что мало мужиков осталось после войны, мало их домой пришло. А тех, кто пришел, не подпускала я к себе. Один только Сила Морозов взял силою, и то мокрую, в сажалке. От себя его отогнала — дак к дочке нашей подлез, кровушку мою пил.
И тебя не могла забыть. Думаешь, легко с новым человеком снюхаться, к его поту и дыханию привыкнуть? Я к твоему привыкла. Ты был для меня мужем, хозяином, никто больше. Когда думала о тебе, а о тебе я думала всегда, то вспоминала первую нашу ночь, на Щедреца, в санях…»
Пришел Лёдик. Она молча подала ему письмо. Лёдик повертел в руках конверт, посмотрел на подпись в конце письма, сказал удивленно «Ё-моё!» и полез в тумбочку. Достал недопитую бутылку самогона и проглотил мутноватую жидкость. И только после этого, не закусывая, осмелился читать. Мать терпеливо смотрела на него, на тени, пробегавшие по лицу, на нахмуренный лоб. Лёдик был тот еще грамотей, но наконец осилил письмо и он, и теперь сидел, опустив голову на руки. Кажется, Лёдика потрясла эта неожиданная находка, и он плакал.
А она плакать уже не могла. Отплакала свое на этом свете. Или ее не затронула по-настоящему история мужа, и она восприняла ее немного отстраненно, как историю чужого человека, а сын — по-другому?
Назавтра было воскресенье. Весть о письме из Америки почтальон разнесла по селу еще накануне, вместе с районной газетой. И чуть ли не с утра читать его пришла соседка Настя Грищиха с непременной гармошкой. Пришли брат с дальнего конца села, норовистая Катька и бывший ее супружник Андрюшка Рыжий, который отаборился теперь у вдовы Тимаевой. Позвонили в город, и из города приехали Алексей и даже Мышка со своей маленькой злой женой. Был еще кто-то. По случаю общего сбора убрали в доме, и женщины испекли большой пирог со смородиной. Рыжий принес пятилитровый графин «вишневки», ее и смаковали. Налили матери. Она по-прежнему лежала, но была оживленная, вся какая-то светлая. Решали между делом, кому ехать в гости в ту далекую и страшную Америку. Ехать хотелось всем.
Мать смотрела на своих детей из угла и радовалась. Все были люди, все были не очень кривые, если не считать Лёдика, и не очень косые. Одна подняла их, одна, без Федора. Его жизнь помыкала, но и ей не меньше досталось. Уходит их век. Пусть уходит. Может, у молодых новый будет ласковее, добрее.
Они редко баловали ее таким большим сбором. И она во все глаза смотрела на них из своего угла, вглядывалась в лицо каждому, чтобы надолго наглядеться. Их всех роднила эта необычная новость, у всех было приподнятое настроение. Разговор то уходил в сторону, то опять возвращался к письму. О Федоре сначала как-то вскользь говорили, потом все смелее начали называть его дедом. А вот о его польской жене молчали, пока Татьянка сама не отозвалась о ней добрым словом. Не в этой женщине было дело, а в детях Федора — здешних и тех, американских. Татьянка не могла проявить свою обиду и бросить хотя бы тень на новых детей Федора — всем их детям жить на этой земле вместе. Ей, конечно, хотелось бы поглядеть на ту паненку, которая отняла у нее мужа. Но она, возможно, и спасла его — сначала на хуторе, потом была опорой в нелегкой жизни. Так что сегодня им делить было нечего, прожитую жизнь не вернешь и не переделаешь.