Выбрать главу

Рыжий потарахтел назад в село, а Татьянка, опираясь на кий, медленно шла рядами, здоровкаясь с людьми. Ей отвечали — кто удивленно, кто уважительно. С половины кладбища тянулись ряды могил без оградок, сами могилы здесь досмотрены меньше, но на поросших коротким зеленым мхом камнях почти всегда можно разобрать, кто под ними покоится.

У двух поставленных рядом серых камней согбенно сидел на скамеечке старик. Увидел ее — выпрямился, издали встретил спокойным взглядом.

— Как это ты доползла, сестра?

— А то! Спарцменка… Андрей на мотоциклетке привез.

— Ну садись, помянем старых.

— Мы и сами уже старыя. Тоже туда пора.

— Не спеши, сестрица, успеем. Тебе вина налью? — брат кивнул на поллитровку.

Она обмакнула губы в вино и вылила его на отцовский холмик.

— Ты мне, Кузьма, на неделе домовину сделай.

— Совсем помирать собралась? Потерпела б еще. Не хочу один оставаться.

— Потерплю. Я только привыкну к ней.

— А Лёдю не напужаем?

— Спасибо тебе. Спасибо за все. И вам, — повернулась она к двум осевшим холмикам, поросшим плотным дерном, — тоже спасибо. Скоро встретимся. Много расскажу вам всякой всячины…Ты живот свой береги, Кузьма. Пришли кого за травами. Дам, покуда есть. И покуда сама живая. Дай я тебя пацалую.

Она поцеловала небритую щеку неловко подавшегося к ней брата, и Кузьма беспомощно заплакал, и снова попросил:

— Ты не помирай, а, Татьянка? Неохота мне крайним оставаться.

— Не понимаю я ужо этой жизни, трудно мне.

— А что табе? Ты ж не депутатка. Крекчи помаленьку. Жуй хлебок.

— Я постараюся. Пошли к Вольгочке моей сходим. Сколько лежит ужо здесь, горетница.

Она с великим трудом поднялась, поклонилась, как могла, двум холмикам.

— Грех. В один день и могилки убирают, и чарку берут. Усё некогда.

Постояла с минуту и потащилась назад, на те ряды, где были оградки.

Новенькую домовину Кузьма привез в конце недели, поздним темным вечером, да еще укрыл брезентом, чтобы люди не видели. Как ни ругался Лёдик, а вдвоем с Татьянкой они заставили его занести деревянный «тулуп» в дом и поставить под образа. У Татьянки все уже было приготовлено — солома на дно, белая простыня на солому, подушечка в голову. С помощью Кузьмы она обустроила домовину, приставила низенькую скамеечку и влезла в нее.

Придерживаясь рукой за стену, улеглась медленно, затем осторожно выпрямилась.

— Ну что, принимаешь работу? — поинтересовался Кузьма. Нервы у него, как и у сестры, были крепкие.

— Принимаю. Я тут и переночую. Накиньте одеялом в клетку.

Лёдик покрутил пальцем у виска, но послушался. Было в поступках матери в последние дни что-то такое, от чего он переставал понимать не только ее, но и себя самого.

Ночью лежала Татьянка в своем новом домике смирно, на спине, сложив руки под одеялом на животе, и только водила глазами по освещенной зыбким лунным светом комнате. Думала: а могла ли ее жизнь сложиться иначе? А могла она прожить ее по-другому? Быть грамотной, работать бухгалтеркой, жить с другим мужиком, есть не хлеб с кислой капустой, а городские при- смаки? Наверное, могла. Если бы Федор не сбарабанил на вечеринке ручкой нагана. Хотя — время было такое, что все равно нашли бы к чему придраться. Все равно они были обречены на недобрую долю, потому что прокляла их старая хуторянка. Зачем понадобились Федору ее девки, которых потом запороли шомполами солдаты? Старуха с хутора считала, что виноват в этом Федор, а почему? Ездил к ним? Агитацию кулацкую проводил? Знает Татьянка ту кобелиную агитацию, будто дома ему не хватало. Ничего же в письме об этом не пишет, только коротко — «я не виноват». Но хуторянка что-то знала, раз пришла, не поленилась нести свое проклятие пять километров глухим лесом. Грех какой, проклясть живых людей, женщину с малыми неповинными детьми! Какое сердце надо иметь! Или от сердца материнского одни угольки остались: взрослых дочерей лишиться ни за что ни про что? Какое время было Иродово… Господи, прости людей грешных, поедом друг друга ели, как собака падаль подзаборную.

Завозился за стенкой Лёдик. Покашлял. Слышно было — пошарил рукой по тумбочке рядом с кроватью, нашел папиросы и закурил. Накинул на себя рубашку и вышел в темноте в сени. Пусть бы уж лучше в доме курил, простудится.