Выбрать главу

Хлопцы и девчата подшутковали и над бобылем Никитой — от его хаты отсыпали через все село узкую дорожку к высокому порогу старосты, у которого водились взрослые дочери, и громыхнули Никитке в ставню. Сонный бобыль вылез на крыльцо, увидел дорожку и как был в одной рубахе, так и потрусил бодро по коричневой спирали — поглядеть, какой же подарок приготовила ему норовистая судьба. Упершись на другом конце села в старостово подворье, ужаснулся и принялся носить руками снег от заборов и засыпать, затаптывать крамольную путевину. Он понимал, что сельский голова не простит ему такой вольный намек.

…Федор не выпускал Татьянку из саней, не стеснялся, что на улице людно, как днем. Ехали медленно по обочине, себя показывая и на других поглядывая. К саням подбежали подружки, успевшие к тому времени не единожды согреться вином в чужом доме. Запели, намекая:

Перапёлка-ласточка, Не летай по дуброве, Не садись на дубочку. По дуброве стрельцы ходять, Сострелить тебя хочуть…

В дом Татьянке той же ночью подбросили, воровато приоткрыв дверь, глиняный горшок с водой. Горшок разбился, и это был знак совсем уже близкой свадьбы.

За восемь лет она родила пятерых детей. Отца смутно помнили старшие. В тридцать пятом, на вечеринке, Федор для пущего форса сбарабанил ручкой нагана. А через неделю на глухом хуторе вырезали семью Изи-кравца. На Федора донесли. Был он не из самой бедной семьи, под разнарядку вполне подходил, и приехали за ним быстро. Домой так и не вернулся.

По-разному она о нем думала. Федька к жизни, как она понимала, легко относился. Был шебутным и на всякое дело быстрым. После одного случая прозвали его на селе Шелудькой. Посадив в мешок младшего брата, Пилипку, продал его на рынке местечковому мещанину вместо поросенка, шепнув, что «свинятко краденое, поэтому дешевое, и длину его хвоста мерить не следует». Сам и положил похрюкивающий мешок в фанерную коляску с длинным, чтобы легко катилась, дышлом. Мещанин тут же, на рынке, заглянул в шинок обмыть выгодную покупку, коляску поставил под окном и не спускал с нее глаз. Между вторым и третьим куфлем пива он озадаченно толкнул локтем соседа по столу и спросил, не мерещится ли ему: мешок сам собой развязался, оттуда медленно вылез худощавый малый лет десяти, схватил дерюгу и исчез. Когда мещанин протиснулся на порог шинка, его покупка настолько прочно затерялась в торговых рядах, что не имело особого смысла преследовать ее среди нескольких сотен повозок с товаром, среди потных жующих лошадей, выпряженных и привязанных к задкам телег, среди разгоряченных торговлей и разморенных жарой людей. Через неделю незадачливый покупатель все же нашел Федора дома, и тот вернул ему деньги. На мировую они распили четвертинку.

Был Федька по-крестьянски хитер и греб к себе. Научил сватов, и те, выторговывая ему приданое за жену, повели дело так, что отец Татьянки остаток зимы и весну должен был просидеть в своей кузнице безвылазно, завалившись заказами, чтобы отдать долги, а мать за кроснами ткала постилки на продажу.

Но шебутной и хитроватый Федька не мог поднять руку на человека, она это знала наверняка. И не понимала, почему его так долго не отпускают.

Она не стала выяснять его судьбу. В глубине души боялась накликать на него беду. Успокаивала себя: раз не сказывается — значит, нельзя ему. Может, от власти прячется. А иногда думалось: может, от нее и детей?.. С годами отгорело в ней бабье, осталось материнское, да и то какое-то спокойное, едва не равнодушное. Обижаясь на Федора за то, что бросил, не вернулся, она, кажется, переносила часть своей обиды на его детей.

Спокойное… Она всегда оставалась спокойной, пока была молодая. Это качество унаследовала от отца. Большой и сильный человек, он отличался завидной уравновешенностью. В 20-м году, когда в село понаехало поляков, какой-то жолнер захотел сорвать с него староватую фуражку царского гвардейца. Отец поднатужился, поднял свою кузницу за угол и положил фуражку на штандару — бревно, служившее фундаментом. Поляки посмеялись, похлопали его па плечу кнутовищем: «Ого-го, пся крев!»… Уехали — отец достал фуражку.

У отца фундаментом спокойствия была сила. У нее — терпение. Что-что, а терпеть она умела. И детей терпению учила. Только дети, считала она, в Федора пошли, удалые больно.

«Не плачь, не плачь, моя миленькая…»

Все, кто ее знал, хорошо помнили, что, сидя на своей скамейке, она как- то тихо, умиротворенно улыбалась. Правда, самые внимательные видели, что улыбка не всегда отражала ее настроение, иногда была только маской, за которой пряталось истинное отношение к человеку. Но такова эта женщина, что даже тех, кто когда-то в жизни ее обидел, а таких в селе наберется немало, она встречала улыбкой, и улыбка означала одно: не радость от встречи, а готовность удивиться. Тому, что плохой человек скажет сейчас что-нибудь недоброе про нее или ее детей. Что хороший человек сделает приятное: угостит яблоком из своего сада или, возвращаясь из сельмага, положит ей в ладонь несколько конфеток в веселой обертке. Что ей расскажут какую-либо новость: сколько мужчины на опохмелку выпили водки за понедельник; кто на этот раз кого сильнее побил — Сидор свою Антонину или Антонина Сидора; кого из доярок зоотехник Вержбицкий «продвигает» в заведующие фермой, чтобы сподручнее было тискать. Колхоз большой, новости есть каждый день. В конце концов она удивлялась уже одному тому, что про нее еще помнят и подходят поздороваться.