Выбрать главу

— Старый хрыч умер.

Сердце мое сжалось.

— Что ты сказала?

И она повторила, на сей раз тверже, даже не пытаясь скрыть ухмылку:

— Старый хрыч умер.

3

Когда я в первый раз снова увидел деда, то не узнал его. Всю жизнь он был рядом со мной, а я не смог найти его в комнате, наполненной незнакомыми людьми.

Я был слишком расстроен и потрясен, чтобы ехать на велосипеде, а потому запрыгнул в автобус номер 176 на привокзальной остановке и, томясь и тоскуя, просидел всю дорогу, пока автобус полз как черепаха по Ватерлоо, по Элефант и Касл, по Уолуорту и Камберуэлл-Грин, прежде чем, проскрежетав тормозами, остановился возле длинной стены из красного кирпича. Весь путь до Сент-Чада[11] я просидел на краешке сиденья рядом с толстяком в футболке с Гарфилдом,[12] он уминал цыпленка из картонной коробки и слушал неприлично громкую поп-музыку.

Проскочив через раздвижные двери в больницу, я минут десять бродил с потерянным видом, пока какая-то медсестра не сжалилась надо мной и не направила в палату Макена[13] — реанимационную в самом конце пятого этажа, отделенную от остальных помещений толстой стеклянной перегородкой. Внутри на узких кроватях лежали шесть или семь стариков — неподвижных, безмолвных, без признаков жизни. В палате висел стойкий запах хлорки, мыла, мастики и всепроникающий предательский душок разложения.

В нескольких кроватях от меня сиделка поправляла подушку под больным и что-то бормотала, явно пытаясь говорить утешительным тоном.

— Прошу прощения, — заговорил я.

Женщина повернула ко мне голову, но при этом не оставила своего занятия.

— Да?

— Я ищу своего деда.

— Фамилия?

Говорила она, мне показалось, с каким-то акцентом, вроде бы восточноевропейским.

— Его фамилия Ламб.

Она смерила меня презрительным взглядом, словно я спросил, есть ли в больнице бар.

— Он мой дед, — довольно неуверенно добавил я.

— У вас за спиной. — Она бросила в мою сторону еще один пренебрежительный взгляд и вернулась к своему занятию.

Старый хрыч, лежащий без движения и сознания, постарел лет на сто с того времени, когда я видел его в последний раз. Теперь он являл собой все то, чего в нем раньше и заметно-то не было — хрупкий и хилый, слабый и увядший. В носу и ушах — заросли седых волос, кожа натянута на скулы. Тело его опутывали трубки, провода, металлические шланги, таинственным образом соединенные с пластиковыми мешочками, наполненными какой-то жидкостью, и монитором, который настырно бикал через определенные промежутки времени.

За дедом было большое окно, которое кто-то в приступе скаредного веселья украсил одной-единственной ниткой облезлой мишуры. Лучи слабого зимнего солнца играли на его груди и высвечивали пыль, оседавшую вокруг него, словно конфетти.

Я нашел стул, подтащил его к кровати, сел и тут же стал мучиться мыслью — нужно ли было принести виноград? Цветы? Шоколад? Хотя представить себе, как бы он мог всем этим воспользоваться, было довольно затруднительно.

Я попытался говорить с ним. Вроде такие вещи помогают? Помнится, я где-то читал, что если начинаешь болтать так, будто все в полном порядке, то людям в его состоянии это идет на пользу.

— Дед, это я, Генри. Извини, давно к тебе не заглядывал. Работы выше головы. Ты же знаешь, как у нас всегда перед Рождеством… — Но голос мой звучал глухо и неискренне, поэтому я замолчал и какое-то время сидел, не раскрывая рта, только слушал холодные размеренные звуки, издаваемые аппаратом.

Наконец я услышал за спиной чьи-то шаги. По цоканью ее высоких каблучков и запаху единственных духов, которыми она пользовалась, я понял, кто это, еще до того, как она открыла рот.

— Бедный старый хрыч, — сказала она. — Даже мне теперь его жалко.

Вы, наверное, удивились, что она вообще пришла. Откровенно говоря, я и сам этого до конца не понимаю. Правда, отношения между ними всегда были такие сложные.

Мама обняла меня за талию большими полными руками и прижала к себе. Застигнутый врасплох, сжатый, словно кольцами анаконды, и объятый сногсшибательным запахом, я снова превратился в восьмилетнего мальчика и на секунду даже почувствовал себя почти счастливым.

Мы молча посидели рядом с его кроватью. Я взял старика за руку, а мама вытащила журнал головоломок и погрузилась в разгадывание судоку с упорством и целеустремленностью Алана Тьюринга,[14] расшифровывающего очередную шифрограмму из Берлина. В палате стояла тишина — лишь прерывисто побикивал аппарат, подключенный к деду, шуршал по бумаге мамин карандаш, изредка проходила сестра да вдали позванивал телефон. Мы не видели никаких докторов, никто не зашел и не спросил у нас, кто мы такие и что здесь делаем, а другие пациенты, лежавшие в этой палате, вообще не издавали ни звука — ни малейшего стона или писка. Не знаю толком, чего я ждал — наверное, предсмертных хрипов, рваного дыхания, бреда, однако умирание оказалось делом куда более тихим, чем можно было подумать. Мы просидели в этом ужасающем антураже около получаса, когда в окне за дедом что-то появилось. Сначала я увидел копну рыжих волос, раздуваемых ветром, потом замызганное узкое лицо, затем яркий желтый жилет, наконец брызнула пена, и по стеклу начала елозить обратная сторона губки.