И я молчу. Но и не признаюсь, что мне плохо. А вдруг мне не поверят? Тогда будет еще хуже. Пусть уж лучше Алим скажет: «Возьми, Юрий!» — и я возьму. Но только не добровольно…
В следующую минуту произошло такое, чего никто из нас не ожидал. Тихо и спокойно, даже как–то безразлично, Катя Самедова говорит:
— Давайте я понесу.
И Гришечкин, ни минуты не раздумывая, даже обрадовавшись, сваливает с рук на руки Самедовой пять тысяч граммов отсыревшего капрона и голого железа. Или пять кило — для тех, кому привычней округленный счет.
Мы не смотрим друг другу в глаза. По–моему, только Тутошкин сохраняет ровное состояние духа. Его глаза не–замутнены.
Идем дальше. Идем — и каждый думает свою думу.
К отвратительной погоде можно еще привыкнуть, притерпеться, что ли. Тем более что впереди нас ждут тепло и горячая еда. К стыду, который гложет душу, привыкнуть нельзя. Надо что–то делать, пока не поздно. Черт побери, надо что–то делать! Черт побери, не такая уж беда — эти пять килограммов, если тебе и без того плохо. Собственно говоря, нечего терять.
Я обхожу Петра — а мне его нелегко обойти, он шагает споро и опускаю руку на рюкзак Самедовой.
— Катя, я тебе помогу.
Отходим в сторонку.
Катя без звука отдает веревку и запрещающе растопыривает пальцы над кошками — нет, кошки она понесет сама. И при этом ни слова упрека, но и ни слова благодарности. Я настаиваю. Но нет — кошки она понесет сама.
У нее усталый взгляд, запавшие щеки — и мелким жемчугом оторачивают губу капельки воды. Вот что сделал с нами этот проклятый дождь!
Я не знаю, каким образом мне удается еще идти. Я иду с закрытыми глазами, изредка упираясь лбом в чей–то рюкзак. Ноги подкашиваются. Боюсь упасть. Мне бы только дойти до лагеря — любой ценой. Хоть ползком.
Какие–то клочья мыслей в голове. Что–то пытаюсь думать о Самедовой. Кто бы мог предположить, что в ней скрывается столько силы, сжатой словно пружина, силы и мужества! И я, жалкая развалина, тюфяк полосатый, еще смел помышлять о том, чтобы она стала моей женой! За какие–такие заслуги и добродетели?
Задним числом я пытаюсь оправдаться хотя бы перед самим собой, доказывая себе, что у женщин это в крови — семижильность, что неспроста же они легче мужчин переносили в годы войны блокаду, что и в горах не раз бывало, когда парни замерзали насмерть, а девушки оставались живы. И по совести отвечаю на этот последний резон, что они оставались живы не столько благодаря биологическому запасу прочности «на материнство», сколько потому, что их партнеры по восхождениям вели себя как настоящие мужчины, до последнего часа заботясь о них и отдавая им последнее тепло своих уже обреченных тел.
Вот как это бывает, если ты настоящий мужчина! Если ты джентльмен, черт побери!
Саморазоблачительные размышления помогают мне держаться, они как возбуждающая инъекция. Но потихоньку все же отстаю. Вот уже и Ким почему–то оказался впереди.
С удивлением замечаю, что поверх рюкзака у него прикручена кошка, которой раньше ее было. Конечно, он взял ее у Кати. Он хотел взять обе, но Катя обе не отдала: семьсот пятьдесят лишних граммов она честно, на пределе сил, несет до лагеря. Вот так должно быть, Тутошкин, если мужчина не то что обладает какими–то там сверхположительными качествами, а элементарно имеет капельку совести. О сверхположительных качествах сейчас лучше помолчать.
Но и в лагере мне еще долго не дает покоя эта постыдная сценка с веревкой и кошками — подспудно напряженная, хотя и разыгранная в темпе, почти на бегу.
Ее напряжение держит меня точно в тисках и сейчас — в палатке, в столовой, в бассейне, где вода почти на градусе замерзания… Но я купаюсь в ней, чтобы разом снять с себя тупую разбитость в теле и озноб.
Мне уже лучше. Я даже позволяю себе поразмышлять на отвлеченные темы — и о себе и о других. Впрочем, не совсем уж они и отвлеченные…
*
У меня трудовая биография. Я с четырнадцати лет уже стоял за станком. Со времен «ремеслухи». Я полюбил свою работу металлиста, а она достаточно трудоемка. Я постарался, чтобы она стала для меня интересной и значительной. И уже в сорок четвертом военном году я мог предвидеть, как сложится вся моя дальнейшая жизнь. Уже в сорок четвертом году я самостоятельно решил первую техническую задачу. Мы делали на маленьком заводе авиабомбы. Делали чуть ли не полукустарно — тогда все было поставлено на службу фронту. Так вот, у нас что–то не получалось. Корпус бомбы после отливки в опоке бывал изъязвлен раковинами и разрывами. Газы, скапливаясь внутри корпуса, при остывании рвали металл и выходили наружу. И я нашел простую лазейку из этого тупичка, правда немало просидев над сделанными от руки чертежами. Я предложил класть в опоку вместо цельнометаллического стержня обыкновенную трубу, предварительно насверлив в ней отверстий. Вместо того чтобы с усилием рвать оболочку бомбы, газы свободно улетучивались по трубе наружу. И первый же опыт подтвердил правильность такого решения. Думаю, что те бомбы, корпуса которых мы отливали, сработали безотказно и на Сандомирском плацдарме, и на Одере, и под Берлином.