От пива, что ли, шумит у меня голова? Невеселые мысли, что ли, стискивают и гнетут ее? Да почему же они невеселые? Ведь я радуюсь и девушкам, и шашлыкам, и всему синему миру, я что–то рассуждаю о Плевако и Верхарне, мои сравнения и параллели неожиданны, как полет сорвавшегося в кулуаре камня.
Я всему радуюсь. Только о чем бы я ни принимался думать, перед моими глазами возникает маленькая и задумчивая Катя Самедова. И какое мне дело до всех этих бронированных красавиц, поглощающих для укрепления мышц и, возможно, для балласта бесконечные шашлыки!
2
Я уезжаю. Мне невыносимо здесь оставаться.
Идет дождь. Из окна автобуса видно, как бежит Катя, — пусть бежит, мне все равно, я‑то уже устал за ней бегать. Вода течет по стеклу, окрестности размыто просвечивают сквозь ее струйки — точно такие пейзажи у Клода Моце. Катя тоже размыта, вся она оплывает цветными кляксами. Я смотрю на нее, стиснув зубы, — нельзя стереть изнутри это море дистиллированной воды, смешанной с кричащими красками Домбая. Я могу только лишний раз протереть очки.
Я смотрю, как заливают Катю потоки воды, и у меня такое ощущение, что она тонет, что ее крутит на месте, словно в омуте. Мне хочется закричать и выбежать из автобуса, броситься в омут. Но я сижу неподвижно, стиснув зубы. Рвать — так сразу. Мне это и проще, собственно говоря. Я же мужчина.
Я даже думать о ней не хочу. Я думаю совсем о другом.
Интересно, как сложится жизнь вон у той девчонки, что выскочила под дождь голышом, в чем мать родила, — одни только бусы мелко алеют на пузатом тельце? Какие страсти ее потрясут до глубины души? Что она испытает и совершит? Именно она, гордая женщина гор, уже лишенная всех и всяческих кастовых и узконациональных предрассудков, поправшая условности, которые мешали в полную силу расцвести ее бабкам и прабабкам?
За Тебердой дождь иссякает. Сырой воздух, упруго бьющий в щели между стеклами, пахнет недозрелым арбузом. А в Черкесске уже совсем сухо.
Хочется выпить чего–нибудь горячего.
— Можно чаю? — спрашиваю я в закусочной на базаре.
— Пфе! — презрительно говорит дородный буфетчик–черкес. — Какой чай? Чай, кофе, какао — это в диетической столовой.
Я долго ищу эту диетическую столовую, но безрезультатно. Мне уже хочется не столько пить, сколько есть.
Забредаю в какую–то харчевню на окраине города. Дело к вечеру, и здесь, собственно, не едят, а пьют. Сонмища черкесов, сдвинув столы, шумно разговаривая, глушат стаканами сухое вино. Почему–то одеты все плотно, в неисчислимое множество разных легких курточек и пиджачков, плащей и черкесок. Не подумаешь даже, что лето.
Прямо над моим столиком — винный бочонок, обитый медными обручами. Из кухни вкусно пахнет подсушенным деревом — не то березой, не то ольхой. В открытую дверь напротив видно, как трепетно мерцают угли в дырах поддувала.
Я не знаю, какое здесь вино, но борщ — гнусный. Черная картошка, прокисшее сердце (неизвестно чье), тусклые нити капусты… Одним глазом смотрю в газету — на четвертой странице мелким шрифтом сообщение о том, что в Гонконге вспыхнула эпидемия холеры.
По столу ползают крупные, с прозеленью и синевой на спинках, мухи. Какой уж тут аппетит! Вместо обеда выпиваю теплого безвкусного пива — оно хотя бы никаким образом не ассоциируется в сознании с той холерой, что свирепствует в Гонконге.
Душно и нечем дышать в таких харчевнях после чистого, как неразведенный спирт, тонизирующего воздуха Домбая.
До отхода рабочего поезда (он дотянет меня до узловой станции) остается не больше часа.
Невозможно все–таки смириться с тем, что Катя будет ходить в горах, а мне уготована судьба какой–нибудь сонной Муси Топорик, Не исключено, что рано или поздно Катя станет такой же ярой и прославленной альпинисткой, как знаменитая француженка Клод Коган. Правда, участь Клод печальна — она погибла в горах.
Ну что ж, волка бояться — в лес не ходить. А у Кати что–то есть… Какой–то удивительный в ней нравственно–психический сплав. Нервная сила, позволяющая поднимать вес, какой поднимать, судя по ее внешности, Кате просто–напросто нельзя. И эти качели, и древесный листок, прикрывающий нос от шелушения, и встопорщенная маленькой грудью трикотажная тенниска… Что–то в ней от Жанны д’Арк — и от Дюймовочки.