— Нет, ты расскажи насчет гостей–то, — попросил Шумейко, отворачивая лицо от Катиных пахучих — водорослями пахли — волос, от щекотного их прикосновения; пахло от волос морем, а от белых плеч белым мылом… И почему–то стеснялся он шершавости своих ладоней (по таким–то плечам — что наждак!).
— Да чего там рассказывать, — отвечала Катя, трогая волоски на его груди, шевеля их носом и покашливая, словно от табака. — Выпила я тогда для храбрости и начала выдавать всем без разбору: мотала, мол, я вашу душу оптом и поодиночке, оптом я всех вас куплю и поодиночке продам. Гости–то какие, думаешь? Все больше Васькины дружки.
Шумейко слегка от нее отодвинулся, взглянул с расстояния; бесшабашно светились в темноте Катины глаза; горела в них любовь, или ненависть, или все вместе — не разобрать.
— Хороша же ты была, — медленно, с осуждением проговорил Шумейко, понимая, что ничего она не преувеличивает, исповедуется как на духу. — Грубая ты. Испорченная. Злая.
А она только ближе придвинулась.
— Ой нет, Игорек! Как для кого. Доброты у меня той — не знаю, с какого края подступиться к ней. Да на кого было тратить?
— На брата хотя бы. Преступник ведь растет.
— Брат — он еще маленький был, когда я из дому за мужем следом ушла. А когда в дом отчий возвратилась, он вот какой оказался. Да она и я уже не та — не имею на него влияния. Меня саму попробуй теперь перевоспитай, когда мне тридцать лет и всякого за плечами…
Слышал Шумейко, что прежний муж бил Катю, истязал, трезвым она его не видела, и что, не выдержав, отчаявшись, стала изменять ему даже как–то без интереса, равнодушно, со зла, не находя в случайных изменах ни греховного удовлетворения, ни простой тихой радости. И бегал за ней муж не с ремнем уже, а с топором, и шлюхой обзывал, продажной тварью, и неизвестно, как оно повернулось бы, куда пошла бы дальше ее жизнь, не поскользнись он однажды на велосипеде: набежал и подмял с ходу Катину беду и горе тяжелый МАЗ…
Ни о чем Шумейко ее не расспрашивал, да ни в чем и не винил; если как следует присмотреться, у него у самого жизнь не чистое стеклышко, не посыпанная желтым песочком аллея…
Кончились сигареты. Он встал, чтобы взять пачку на тумбочке у окна. Внезапно включил свет и обернулся. Катя испуганно потянула на себя одеяло — стыдилась, что ли, его? Торкнулось теплом у него в груди, но тут же и опало. Что ж теперь, жениться им, шагать до гробовой доски рука об руку? Но, пожалуй, не стоило спешить, в поселок он приехал не на один день, будет время во всем разобраться, найти начала и концы, распутать этот клубок. Что–то упорно мешало ему взять эту теплую, такую удобную и непритязательную женщину, хотя и беспокойную какую–то, — взять ее в охапку да и понести куда глаза глядят… в жизнь, в ее веселую суматоху, в ее обременительные тяготы и сложности.
— Ну чего, дурочка, закрываешься, — пробормотал он, закуривая, — не сглажу.
— Все вы глазливые. Да и бессовестные к тому же. Только на словах, как на гуслях…
Он подумал, что сразу взять и определить, кто бессовестный, а кто чересчур совестливый, так не просто. Особенно если общаешься с такой женщиной, как Шалимова Катя.
Звонко, с дрязгом и скоком, разлетелось стекло в окне, и Катя ойкнула; Шумейко рванулся, ловя ухом удаляющийся топот, затем подбежал к кровати. Катя зажимала щеку: из–под пальцев выступила кровь, набухла каплей и, взяв разгон, покатилась…
— Сейчас, сейчас, — метнулся к тумбочке Шумейко, — я бинт… я йод… не в глаз?
— Не–ет, — прошептала Катя, — в скулу угодил, щенок.
— Почему щенок? Кто это?
— Братец мой, кто же еще…
— В меня, подонок, метил!
Катя, прижав к ранке и другую руку, посмотрела на него сверху вниз, не то со смехом, не то с гримаской боли.
— Ну да, как же… Ты–то еще здесь новичок, до тебя еще очередь не дошла. Это он мне по–родственному мстит. — Она сидела на кровати, уже не стыдясь, подоткнув вокруг себя одеяло, и ждала, пока Шумейко занавесит окно газетой.
— Ой–ой! — опять вскрикнула Катя, когда он прижег ей ранку. — Больно!
Шумейко сказал с угрозой:
— Ничего‑о… Твоему единоутробному придется больней, вот сойдусь я с ним на узкой тропе.
Она опять странно так на него посмотрела — не то со смехом, не то с гримаской неодобрения.
— Мой единоутробный пока еще пешка. Лови тех, у кого он на побегушках.
Шумейко раздосадовали ее наивные попытки нравоучительства.
— Он завтрашний убийца, возможно. А ты говоришь: пешка. Очень полезно вовремя его обезвредить. А кто там у него дружки — доберемся и до них.