— Заеди-ино! Служили! — саркастически ухмыльнулся Щербатый. — То-то бунтовали едва не кажный год!
— Не было того! — проговорил обиженно Володимерец. — Токмо томской литвы да Белиловца скоп и заговор…
— Ты, Ванька, хоть стар, а памятью короток, — перебил его Щербатый. — Не ты ли у воеводы Бабарыкина дощаник с Ивашкой Пущиным разграбили, за что были кнутьем в Тобольске биты? А при воеводе князе Иване Ивановиче Ромодановском опять же ты с Васькой да Кузькой Мухосранами хлебную государеву казну разграбили? А воеводу Якова Тухачевского кто посреди степи покинул? Опять казаки Кузька Мухоосран да Сенька Бедлоусов с товарыщи заворовали…
— А пошто умолчал про бунт томской литвы? Пусть твой лучший друг Петька Сабанский расскажет. Он ведь тогда мутил! — сказал Федор Пущин.
— Я не мутил и заводчиком в том бунте николи не бывал! А пристал по младоумию! И с той поры службой государю вину искупил, не то, что ты… Острог в 141 году не смог поставить у Бии и Катуни! Калмыков испужался! — возразил Петр Сабанский.
— Ты попусту не звони! В устье Чумыша против меня вдесятеро силы князя телеуцкого Абаки да внука Кучумова Девлет-Гирея стояло. Ты со мной тогда не бывал, не тебе и судить! А коли трусом меня полагаешь, давай на саблях побьемся! — вскочил из-за стола Пущин.
— Ладно вам! — прикрикнул на них молчавший до этого Бунаков. — Нашли время службами считаться!
— Пусть говорят, буду знать, кому я не угоден! — остановил его Щербатый и, глянув долгим прищуром на соратника-воеводу, пьяно проговорил: — А ведь и ты под меня копаешь! Чего для у мужиков челобитную принял и государю отправил? Ведал ведь, что я не принял ту челобитную!
— Челобитная та не тебе, но государю, оттого и отправил! И то не по государеву указу вдвое государеву десятину отмерять, как Васька Старков сделал по твоему повелению.
— Ты меньшой воевода, и токмо с моего ведома и согласия указывать должен! Меня государь поставил!
— Мы с Борисом Исааковичем не пни бессловесные! Нас тоже государь поставил!
— Много на себя берешь, Илюшка! — хлопнул ладонью но столу Щербатый и опрокинул в рот чарку вина.
— Илья Микитович верно говорит, мы государем поставлены и вместе городом управлять должны, — сказал Патрикеев.
— Вы науправляете! Ты, Борис, сколь из государевой казны в карман положил? Книги по приходу и расходу нарочно не ведешь! А взятков сколь с Ильей взяли! Все про вас знаю и токмо пальцем пошевелю, вас в городе не будет…
— А ты не пугай, мы про тебя тоже немало знаем! — огрызнулся Бунаков.
— Что ты про меня знаешь, ну, говори при всех!
Бунаков опустил голову и промолчал.
— Не судите да не судимы будете, — сдабривая очередной кусок поросятинки горчицей, назидательно сказал поп Пантелеймон. Но его будто никто не услышал.
— Много на себя берешь, Осип! — вступил князь Вяземский. — И прежние воеводы стригли, но обрастать давали!
— Ты, Мишка, в Томском вообще не пришей кобыле хвост! Кормишься подле Бориса — и помалкивай, а то винокурню вашу тайную закрою!
— Может, и мельницу мою сломашь? — зло спросил Патрикеев. — Уже твои холопы томским жителям токмо на твою мельницу велят идти, грозя побоями.
— Пойдем, Аграфена, не желаю боле бред сей слушать! — встал из-за стола Щербатый. — Как говорится, по усам текло, а в рот не попало.
— Коли не наелся, не напился, забери свой подарок! — крикнул обиженно Патрикеев.
— Мы не бусурманы какие дареное забирать! — сказал презрительно Щербатый и направился к двери, поддерживаемый женой.
Следом за ними направились Петр Сабанский и Васька Былин.
Глава 7
На ужин Устинья сварила на трехногом таганке уху из окуней, которых взяла у Григория из погреба-ледника. Семену сказала, что купила у ярыжек по дешевке. Чтобы печь не топить, варила на шестке подле устья печи. Семен намахался за день косой-горбушей и дремал на лавке, постелив под себя овчинный тулупчик.
Устинья поставила на шесток две деревянные чашки, половником налила в них уху, дрожащими руками развернула кожаный лоскут и высыпала сулему в одну из чашек. Поставила чашки на стол, положила рядом ложки и позвала мужа:
— Садись ешь!
Семен перекрестился, сел за стол и стал жадно хлебать из чашки. Она присела рядом и, косясь на мужа, тоже стала есть. Семен съел уху, обглодал двух окуней, осторожно вынимая косточки, и снова прилег на лавку.