Только после того, как ей стало ясно, что она должна сделать для него, Двойра начала думать о себе. Ее маленький лоб покрылся морщинами, и та, еще едва заметная линия, которая вот уже несколько недель стала прорезаться вокруг ее рта, теперь при свете лампы обозначилась совсем явственно. Вот уже несколько недель, как она узнала, что беременна… И если она это так оставит, ничего не сделает, возникнут последствия, которые тяжело обременят и его и ее…
К тому, что в ней жило, она еще никак не относилась. Нечто совершенно нежданное, оно было еще так чуждо ей, что, кроме страха, никакого чувства она не испытывала. И хотя это было чем-то близким и родным, случившееся грозило навеки разрушить то, что представлялось ей самым необходимым и святым, чему она готова была отдать всю себя, — тому, чтобы Хаскл был безоговорочно свободен и без помех мог заниматься своим искусством, чтобы она, ничем не связанная, могла помогать ему. Ведь ради этого она ушла из дому, ради этого она уничтожила, похоронила все, что доныне было ей дорого, и ничего больше не хочет знать об этом, — все ради того, чтобы ей быть одной, совершенно свободной, чтобы всецело отдать себя тому, чему хочет себя отдать, чему следует себя отдать. Конечно, вновь возникшее — нечто совсем иное, нечто сокровенно свое, но она боялась врасти в это ощущение, боролась против него, тем более что новое нагрянуло так внезапно, так неожиданно, — ведь она еще не была подготовлена к этому новому чувству и видела в нем только помеху тому, что она должна, обязана делать, и пугалась этой помехи. Страх овладел всем ее существом и изгнал все другие чувства, которые могли быть вызваны тем, что возникло внове…
Двойра еще не знала, что делать, еще боялась думать об этом, хотя одно она уже знала — что бы ни случилось, он не должен знать об этом. У Хаскла не должно быть ни малейшего подозрения, что существует нечто такое… Все, что ей предстоит сделать, она обязана сделать сама, без него…
Долго Двойра так сидела, ее маленький лоб был покрыт глубокими морщинами, сердце сильно билось, пока не услышала, как он вошел. Она слышала, что он пришел, но не видела. С той поры, как случилось то, о чем она боялась вслух подумать, он ей стал еще дороже, ближе и роднее. Она любит слышать его шаги, чувствовать его вблизи и не видеть — сидеть с закрытыми глазами, прислушиваться к нему и думать о чем-то… Так она сидела и теперь в полутьме большой комнаты, когда Хаскл вошел, — глаза ее были закрыты, а лицо улыбалось.
— Хаскл, это ты?
— Да, — ответил он.
— Где ты был так долго? Я ждала тебя.
— Я нашел работу, службу, — ответил он.
— Работу, службу? — Она в удивлении открыла глаза, взглянула на него и перепугалась — его одежда была испачкана, запылена, покрыта известкой, лицо забрызгано краской.
— Я уже давно хотел туда зайти. Это работа, на которой я могу много денег заработать. Вот, — показал он, вынув из кармана несколько долларов.
— Что за работа?
— Высекать надписи на каменных надгробьях.
— На каменных надгробьях?
— Я в любое время смогу найти там работу, хорошо знаю это дело. Мне стоит только зайти в юнион, и я получу работу. До сих пор я не хотел, незачем было. Когда необходимо было несколько долларов, чтобы уплатить за студию, я шел туда, работал несколько дней, но теперь я решил взяться за дело, пойду в юнион, вступлю в члены, начну зарабатывать деньги и стану человеком, все равно из этого, — он показал на статую, — ничего не выйдет.
Она молчала. Он вслушивался в ее молчание и испытывал необходимость оправдываться.
— Это далеко, в Бруклине… Поэтому так получилось, что я поздно пришел домой.
Двойра подошла к нему.
— Почему ты это делаешь? — спросила она, по своему обыкновению заглянув ему в глаза.
— А что же? Лепить бюсты, делать копии с фотографий? Это лучше? Какая разница?
Она опустила голову и, уставясь на пол, проговорила так, словно сама себя спросила:
— Что же с твоим искусством будет, если ты станешь ремесленником?
— Ничего больше не будет, — махнул он рукой.
— Почему ты так говоришь, Хаскл? — сказала она, глядя на него с мольбой.
— Я же должен что-то делать. Не могу же я сидеть и бездельничать, ждать, пока у меня что-нибудь получится, и чтобы ты в это время на меня работала, — выкрикнул Бухгольц.
— А почему ты раньше мог «бездельничать»?
— Раньше было нечто другое — я голодал один, никому до этого дела не было, никого это не касалось; хотел — работал, хотел — лежал, как собака в своей конуре, появлялась охота — забавлялся «человечками», которых сам создавал.