«Я на вечер к ней не пойду! — решила про себя Двойра. — Как это она его подхватила!..»
Ей стало грустно, хотя для этого не было никаких оснований, она незаметно исчезла из зала и вышла на улицу.
Пятая авеню оживлена, взад и вперед мчатся автомобили, взад и вперед проходят люди, а солнце сияет так светло и празднично. А ведь она свободный человек, нет нужды работать, она тоже может наравне со всеми этими людьми гулять по Пятой авеню — она ведь скоро едет в Париж. Бухгольц сам сказал. Он свято обещал. И все же ей грустно. Наверху, в вышине, над центральным парком, который виден отсюда, небо шире и просторней, светлые облачка там сбились, синие облачка появляются и исчезают. С чего это она стала думать о каких-то облачках?
Вдруг ей становится страшно. Глубокое раскаяние гложет сердце, и она говорит самой себе:
«Значит, уже так и будет… Значит, уже так и будет», — повторяет она про себя эту фразу.
«Что же я за дура такая!» — Она начинает смеяться, и слезы выступают у нее на глазах.
Ей хочется остаться одной, спрятаться от людей. Она садится в автобус, идущий по Пятой авеню, и едет домой.
Дома, магазины, люди, автомобили появляются и исчезают… Порывы вспыхивают, порывы гаснут, она то и дело повторяет про себя: «Значит, уже так и будет; уже так и будет… Но ведь не может же так быть! Не должно же». — Снова появляются слезы, и она вытирает их платком.
Она приходит домой, бросается на койку, зарывается лицом в постель, лежит и бормочет про себя:
— Почему? Почему?
Все, что она пережила, проходит перед ней, перед глазами встает последнее — то, что она перенесла ради него в «том институте».
— Не может же быть! Не может же быть! Почему я так думаю? Что за черные мысли у меня?
Сумей она, самой себе пощечин бы надавала.
Что-то приходит ей на ум, она вскакивает с кровати, умывается, красиво причесывает волосы, расправляет на себе платье, отыскивает красивый цыганский платок, который Бухгольц любит, нацепляет на себя новые бусы и садится ждать Бухгольца.
Она ждет полчаса, час, он не приходит. Снова появляются черные мысли и, словно черные птицы, кружат над ее головой, она хочет прогнать их — и не может.
Снова становится грустно, она снова бросается на кровать и лежит, зарывшись лицом в подушку, лежит до тех пор, пока не удается прогнать черные мысли; опять смывает она следы слез, причесывается, любуется собой в зеркале и садится ждать его.
Наконец раздаются шаги Бухгольца — он бежит по ступеням. Сердце у нее стучит, а почему — не знает.
Он входит сияющий — жесткий воротничок расстегнут, ботинки расшнурованы, и галстук зажат и руке…
— Я проводил мисс Фойрстер домой, — говорит он.
Потом он спохватывается:
— Где ты была? Мы тебя искали. Мы собирались втроем идти поужинать, но идти без тебя не захотела она, мисс Фойрстер…
— Я была так утомлена… И что мне там было делать? Я же не могла помогать тебе, как мисс Фойрстер. Я не умею говорить с людьми, как она.
— Так разве же она не человечище? Ты должна была слышать, как она с ними говорит! И как она представила меня этому миллионеру — как ловко и красиво она это сделала. А когда она улыбалась, они ведь все подыхали. Все без ума от нее.
— Ты ей очень многим обязан. Она очень, очень много сделала для тебя, — говорит Двойра.
— Ты тоже так думаешь? — радуется Бухгольц. — Ведь без нее ничего бы не было. Все сделала она!
— Мисс Фойрстер может очень много сделать дли тебя. Она единственный человек, который может тебе помочь.
— Не правда ли? А ты видела ее платье? От нее пахло весной. Когда люди приходят и видят такого человека, с такими аристократическими манерами, они сразу же проникаются к нему совсем особым уважением, не так ли?
Тут же вспоминает он о чем-то и подходит к молчаливо задумавшейся Двойре.
— Ты ведь не сердишься, Двойра? А?
— За что мне сердиться?
— За то, что я так говорю о мисс Фойрстер.
— Мисс Фойрстер — хороший, красивый человек! — говорит Двойра.
— И люблю же я тебя, Двойра! Ты сама не знаешь, как я тебя люблю! — с воодушевлением восклицает Бухгольц и, опустившись перед ней на колени, обнимает и целует ее.
— Почему ты меня так целуешь? — говорит она с досадой, словно отталкивая его от себя.
— Я же люблю тебя, только тебя одну. Только тебя одну.
Но отчаянье уже вернулось и стало у ее изголовья.
Глава семнадцатая
Мать