— Прошу прощения. Я еще недавно в стране, — сказала Двойреле, виновато улыбаясь, — хочу вас о чем-то спросить.
— Спросите. — Та с удивлением глядела на Двойру.
— Дома я была причастна к… священному делу. Я хотела бы и тут участвовать… Нет ли тут, среди рабочих, причастных к священному делу?
— О чем вы? — Девушка смотрела на Двойру со все возрастающим изумлением.
— Ну, вы же знаете, конечно, что я имею в виду.
— Нет, не знаю, — коротко ответила девушка.
— Я спрашиваю, где рабочие и работницы собираются вместе? Разве здесь не собираются вместе, как у нас дома?
— Ах, вот о чем вы… Да, когда забастовка, собираются вместе в холлах. Почему бы не собраться?
— В каких холлах? — недоумевала Двойреле.
— Я посоветовала бы вам не говорить об этих делах. Наш хозяин этих дел не признает. Вы можете лишиться работы.
Двойра стояла красная и смущенная.
— Со мной вы еще можете говорить об этом. Я вас не выдам, но с другими поостерегитесь… Если хозяин дознается, чем вы интересуетесь, вы полетите…
— Простите, — растерянно проговорила Двойреле.
Девушка ушла. Но через минуту вернулась и повторила:
— Не бойтесь, я вас не выдам. Но с другими вы должны остерегаться говорить об этом, если работа вам дорога.
Двойра молчала.
— Вы тоже идете к элевейтору? — спросила старшая.
— Да. Мы живем на Даун-Таун.
— Как давно вы в стране? — снова спросила девушка.
— Несколько месяцев…
— Оно и видно. Там, дома, вы, наверно, принадлежали к какой-то партии?
— Да, — кивнула Двойра головой.
— И я принадлежала когда-то. Теперь на это нет времени. В Америке — не до этого. Простите меня, что я вам раньше так ответила. Видите ли, мне такого труда стоило достать эту работу… Больше полугода была я без работы… Я не одна, у меня дома больная мать, а работу найти так трудно… И если ты нашел ее, боишься потерять. Наш хозяин очень строг. Он долго меня расспрашивал, прежде чем дал работу. Он держит только новичков, профсоюзных рабочих на порог не пускает, потому что боится забастовки. Нужно быть очень осмотрительным, говоря с кем-нибудь… Никогда ведь не знаешь, с кем говоришь… Вы понимаете меня?..
Двойра не понимала, что имела в виду девушка. Но то ли потому, что стыдилась продолжать расспросы, чтобы не показаться слишком наивной, то ли потому, что ей уже хотелось остаться одной, она утвердительно кивнула головой и попрощалась со своей собеседницей.
— Не думайте, что я не предпочла бы работать на фабрике, где есть профессиональный союз. Конечно, я охотнее работала бы на такой фабрике. Но что поделаешь, когда невозможно найти работу! Ведь и вы, конечно, в таком положении, да? — сказала напоследок работница и направилась к своей остановке.
После этого разговора Двойра не сразу пошла домой, — как-то не хотелось. Ей надо было проехать всего несколько остановок, и она не села на трамвай, а пошла пешком, как делала не раз. Ни о чем не думалось, какая-то беспричинная тоска томила сердце, и впервые Двойра прониклась жалостью к себе — будто была совсем одна, безмерно одинока в этом огромном городе, словно заблудилась в глухом лесу…
Легкий, редкий снег падал и покрывал улицу, сквозь рой снежинок, как сквозь завесу, просачивался из витрин мебельных магазинов и ателье мод серо-желтый газовый свет. Улицу оживлял поток рабочих и работниц, которые, проведя целый день за работой в тесных мастерских, с безотчетной радостью приветствовали теперь этот прозрачный ребячливо-резвый снежок. В витринах красовались целые мебельные гарнитуры столовых, спален. Комнаты были обставлены так уютно, словно приглашали войти и поселиться в них. Перед витринами стояли молодые пары, разглядывали мебель, строили планы своей будущей жизни. Иные останавливались у витрин ателье и любовались восковыми манекенами, которые были наряжены, как живые люди, и сидели в празднично убранных, светлых, уютных витринах. Вместе с другими стояла и Двойра у красиво убранных витрин и с завистью смотрела на безжизненные, но счастливые манекены, которые всегда спокойны и которым всегда хорошо. Им не приходится искать работу, они сидят, проводят время в обществе друг друга, пьют чай. Одни разодеты, словно собираются на бал, другие будто прогуливаются, третьи, одетые в дорогие меха, как бы готовятся выйти на улицу. В Двойре вдруг пробудилась острая неприязнь к мертвящей обстановке мастерской. Жизнь мастерской, всегда сосредоточенная, всепоглощающая работа казались ей тягостной, но до этой минуты не знала она, что может воспротивиться, взбунтоваться. И почему-то сейчас, здесь, на улице, под привольным счастливым резвым снежком, у светлых витрин, в этой живой, струящейся толпе ей стало ясно, что она может восстать против того, чтобы отдать дни своей жизни иссушающей работе.