И предательский холодок вползал в разбитое сердце Дюшеса, оно сжималось судорожно и испуганно, как воробей в лапках кошки, и никуда не мог Дюшес подеваться, спрятаться от этого мучительного предчувствия, от ожидания чего-то неминуемого и страшного. Иногда он думал, что в нем поселилась какая-то неизлечимая болезнь, но ехать в больницу он боялся панически и предпочитал покорно дожидаться своей участи.
Как-то поздним вечером, в конце декабря, когда Дюшес дремал уже, усыпленный бутылкой самогона, приехал из города сын, Вовка. Вслед за ним в дом вошел какой-то незнакомец.
— Ну, папань, подарок я тебе привез, обмывать будем! А это товарищ мой, компаньон, значит, по бизнесу, — кивнул Вовка в сторону незнакомца. Расстегнув дубленку, Вовка вытащил из запазухи щенка протянул его отцу: — Глянь, какой красавец! Самого крутого взял, сам воспитаю!
В руках у Вовки копошился, извивался и пыхтел маленький, толстокожий, белый бультерьерчик.
Дюшес вздрогнул, отшатнулся:
— Ты это зачем… белого-то… Белого зачем?
— Сам же хотел такого! Говорил, как у «писак», ну?
— Я это… белого не хочу, не-е, Вовка, у-у, бандит… — Дюшес замахнулся на Вовку костлявым кулаком.
— Но, но, батя. Все в ажуре у нас будя. Щас выпьем! Ну, Ген, вытаскивай, коньяк, французский, — подмигнул Вовка незнакомцу.
Жадной рукой потянулся Дюшес к рюмке, повеселел.
Сначала обмывали щенка. Потом пили за Вовкины дела, потом за дела его компаньона Гены.
И полетел Дюшес в пеструю мельтешащую бездну. Еще пытался как-то замедлить свое скольжение, уцепиться за что-то, и тогда из пелены выплывала на него комната, что-то болтающий и хихикающий Вовка, мрачный Генка, и белый щенок, что клубочком свернулся в уголке потертого грязного дивана. Давно уже спорили они о политике. Дюшес стучал кулаком по столу и хрипел:
— Я этих говнюков, дерьмократов, ненавижу-у! Вот Сталин молодец был, всех гадов этих в расход пускал!
— Ах ты, коммуняка недорезанный, мать твою! Сталинист проклятый! — зло щерился в ответ Генка.
А потом оказались они почему-то в сенях, и Генка, компаньон, стал душить Дюшеса. Пальцы его были словно холодные металлические щипцы. «Вовка, сынок!» — хотел крикнуть Дюшес и не мог. Он смог только дотянуться слабеющей рукой до своего заветного уголка и вытащить оттуда нож, тот самый, с цветной рукояткой и длинным лезвием, но металлические пальцы стиснули клещами его руку, и нож, верный дюшесов товарищ, вонзился в его собственную грудь.
— Ох… режут! — удивленно вздохнул Дюшес и протрезвел.
…Он летел по узкому извилистому коридору и слышал лишь свой собственный удивленный вскрик. Стены все сужались, он стукался об их выступы, но почему-то совершенно не чувствовал ударов. Темнота обволакивала его, и тут впереди, в неожиданно открывшемся тупике коридора, который казался ему бесконечным, различил Дюшес белый силуэт собаки. Помахивая хвостом, улыбаясь жаркой клыкастой пастью, там его ожидал Крис.
Примерно через полгода, стоя у доски объявлений в ожидании лифта, я увидела маленькую бумажку, приколотую с краю. В ней сообщалось, что члены садоводческого товарищества «Журналист» должны скинуться на похороны трагически погибшего сторожа. Деньги собирал Амир, работник одного из журналов и мой сосед по даче.
Ничто не дрогнуло во мне, когда я узнала о гибели Дюшеса. Замкнулся странный и страшный круг. Бумеранг, брошенный Дюшесом, вернулся к нему.
Я поднялась к Амиру.
— А как погиб сторож? — спросила я у него.
— Да в пьяной драке ножом зарезали, — Амир пожал плечами. — Ну что, сдашь деньги-то? Двадцатник. Все же жалко вдову. Теперь у нас будет другой сторож.
Я отдала Амиру деньги, и он аккуратно внес мою фамилию в какой-то свой список.
Круг замкнулся. Смерть Дюшеса поставила последнюю точку в этой истории, где все мы — Крис, я, Олег, Дюшес — были как-то связаны. И вот все они ушли. А я осталась.
Несомненно, думала я, душа бессмертна, и она проживает на земле несколько жизней. Но ведь и в одну нашу земную жизнь порой вмещается несколько разных жизней тоже. Мы живем, замыкая круг за кругом, закрываем одни ворота и отворяем новые…
Полгода прошло после гибели Игнатьева, а я все еще жила как во сне, и наш последний с ним день, казалось, был только вчера. Смерть Игнатьева находилась за гранью реального. Порой я просто не верила в нее. Ведь я не видела его мертвого. И я придумывала нашу с ним жизнь — как если бы он не погиб, и эта жизнь, полная любви, была для меня почти что настоящей.
Я не ходила на его похороны. Я не хотела видеть отвратительный во всей своей респектабельности гроб, мерзкую пышность венков и цветов. Я хотела, чтобы Олег навсегда остался таким, каким я его видела в последний день нашей любви. Иногда я думала о том, что может быть вовсе не Олег взорвался в той машине? Может, он просто скрылся, может, его жизни угрожала опасность. И он жив, а если он жив, то когда-нибудь он вернется ко мне.
Конечно же, следствие по делу о его гибели зашло в тупик, и постепенно стало тихо спускаться на тормозах. Виновных так и не нашли. «Империя» Игнатьева тоже куда-то исчезла, ушла, растворилась уплыла в чьи-то тихие крепкие руки. Моя родина, с легкостью убивающая лучших своих сыновей, быстро позабыла об одном из них. За его депутатское место боролась целая свора кандидатов, и кто-то из них стал счастливым обладателем депутатской неприкосновенности.
Погруженная в оцепенение, я не скоро осознала, что хожу на работу совершенно автоматически. А когда очнулась, то поняла, что не хочу больше работать в этой газете. И в журналистике вообще. Я не могу обслуживать чудовищную и циничную власть, убившую Олега. Кто бы ни были его убийцы, его главная убийца — сама наша жизнь, которую он по мере своих сил пытался повернуть в иное русло. Но не смог и не успел.
Мы еще продолжали жить с Фаритом, мы даже не разводились. Он никогда не напоминал мне об Олеге. Но прежние отношения были потеряны навсегда. Теплота и искренность так и не вернулись к нам.
Еще через год, когда началась война в Югославии, Фарит каким-то непостижимым образом сумел устроиться военным корреспондентом и сказал мне о своем решении накануне отъезда.
Он уехал и стал исправно присылать деньги. Это были довольно большие суммы, позволяющие нам с Тимуром существовать вполне безбедно.
Я больше не работала в газете. Не знаю откуда, но во мне проснулась позабытая в детстве страсть к рисованию. Когда-то я закончила даже художественную школу. Я начала с простеньких пейзажей, но потом все чаще и чаще на моих полотнах стал появляться город. Странный и призрачный город, которого никогда не существовало, город, в котором жили я и Олег.
О нет, я не превратилась в сумасшедший, тихо стареющий «синий чулок». Я ведь была живая, я продолжала любить жизнь и мужчин. Теперь у меня было много знакомых художников. И один из них стал мне особенно близким другом. Снисходительная, я прощала моим мужчинам все — необязательность и лживость, слабость и осторожность, корысть и пьянство… Порочные создания, изломанные нашим жестоким временем! Что было взять с них? Ни один из них не был похож на Олега Игнатьева.
Иногда я думала, а было ли все это? Был ли в моей жизни Игнатьев? Был ли Крис? И что это, фрагменты моей жизни, или серии какого-то мучительно-жестокого боевика? Или мыльная опера с кровавым концом? И чем же закончится наша общая мыльная опера — наша действительность, с каждым годом принимающая все более грозный и трагический лик?
XXII. Последняя глава
Сегодня я должна закончить свою картину. Надо торопиться. С каждым днем в пальцах все меньше силы, кружится голова, и я почти физически ощущаю, как моя измученная оболочка, вбирает в себя смертельный яд, разлитый вокруг. Я ничего не понимаю в допустимых дозах и рентгенах и даже рада этому. По крайней мере я не знаю, сколько мне осталось жить. И все же надо успеть закончить картину. Для кого? Ведь в этом городе, похоже, почти никого и не осталось. Только одинокие старики и старухи да наркоманы. Сегодня ночью целая толпа наколовшихся мародеров бродила по моему кварталу.