В ту весну, как всегда, зацвели деревья. В саду у тети Садат миндаль цвел так пышно, что теперь можно было надеяться: тетя Садат купит наконец самовар и женит Эбиша. В середине апреля червей, как всегда, раздали по домам, и в середине апреля раскрылись почки на горбатеньком дичке, который посадила тетя Набат. И хотя в конце мая шелкопрядам, как всегда, не хватило корма, "палнамочин" в деревню не приезжал, и те, кого обязали вскармливать шелкопрядов, не ходили по дворам с секачами - дядя Эльмурад добыл где-то в соседней деревне несколько вьюков тутового листа. Одновременно привезли саженцы и заложили новый тутовник.
В ту весну мы, как всегда, праздновали и Первомай, и День Победы. Но на этот год мы уже не забирались праздничным утром в колхозный сад и не притаскивали в школу охапки жасмина и роз - дядя Эльмурад раз навсегда запретил появляться в колхозных садах всем, кто там не работает. А розы, которые испокон веку сажали у нас только для украшения и которые обычно чахли без присмотра, а если и выживали, то уж никак не за счет ухода, стали теперь "колхозным достоянием". Лепестки обирали и ведрами возили на приемный пункт консервного завода.
Однажды майским утром Гюльшен вдруг появилась у нас во дворе, хотя прежде к тете не заходила. Выпила чаю, взяла одно из трех яиц, только что сваренных в самоваре, посолила покруче и съела. Потом забрала тетю, и они вместе пошли собирать розовый лист; с этого розового листа и началась снова тетина работа в колхозе.
Незабываемое это было лето. Нам, старшеклассникам, дядя Эльмурад велел выходить в поле. Когда по утреннему холодку бригадиры приходили будить на работу, мы вскакивали первыми, и в этом раннем вставании было какое-то особое удовольствие. А как здорово было закусить в саду на траве или прямо на меже в поле!.. Мы и чайник брали с собой, кипятили на костре чай. До самого полудня мы косили, собирали фрукты, жали... А когда наступал полдневный зной и воду отводили в садовые водоемы, мы часами плескались в прохладной воде. Дядя Эльмурад запретил без дела шататься по садам, поставил сторожей с ружьями. Не знаю, как взрослым, но нам, мальчишкам, доставляло великую радость проходить мимо сторожа, зорко охранявшего наше колхозное добро.
Днем мы работали вместе: я, Азер и Рахиб. Рахиб работал еще и вечером, когда все уже расходились по домам. Ну, не то чтоб работал - ходил по горе, на том месте, где мы обычно валялись, читая стихи или разбирая чертеж дяди Гасана. Председатель поставил Рахиба сторожить воду, ту самую, которая, вырвавшись из-под горы, мчится под колхозным амбаром и с грохотом падает в водоем, напоминая мне Якубов голос; по вечерам эту воду пускали на колхозные поля. Но если бы Рахиба и не было на горе, воду все равно никто не посмел бы взять: у дяди Эльмурада не поворуешь! За дежурство у водоема Рахибу каждый месяц начисляли пятнадцать трудодней. Дядя Эльмурад, разумеется, не говорил об этом открыто, однако не раз повторял, что семье Якуба нужно помочь, потому что, если и есть в деревне пяток стоящих мужиков, - Якуб один из них. Не знаю почему, но когда дядя Эльмурад так говорил, я всегда вспоминал, что Якуб бил жену. Поразмыслив, я даже пришел к выводу, что в самом битье есть что-то таинственное, непостижимое, какая-то особая мудрость, доступная лишь настоящим мужчинам, - ведь дядя Эльмурад и сам частенько наподдавал жене и, конечно, именно поэтому был такого высокого мнения о Якубе.
До самой темноты Рахиб в одиночестве расхаживал по склону. Мы с Азером редко теперь поднимались туда, потому что на площади перед мечетью опять стало шумно и интересно. По вечерам здесь теперь собирались мужчины, допоздна просиживая на дощатом помосте, прилаженном возле ограды. Даже дядя Эльмурад нередко наведывался сюда. Правда, он никогда не присаживался, а останавливался поодаль и стоял там, держа руки в карманах, широко расставив ноги в тяжелых солдатских сапогах.
Чаще всего разговор шел о различных странах, в которых многим довелось побывать за войну, или об урожае - прикидывали, сколько может выйти в этом году на трудодень. А дядя Хилал говорил обычно, что Советская власть - это да, но уж больно много развелось сейчас всяких служащих. Дядя Исфендияр считал, что Советская власть - великая сила: захочет - за пять лет весь мир завоюет. Из этого он почему-то делал вывод, что нужно обязательно открыть иранскую границу. Говоря про границу, дядя Исфендияр очень волновался, начинал клясться и для убедительности бил себя кулаком в грудь, да так сильно, что из пиджака летела пыль.
Дядя Мурид начинал всегда одинаково: "Я прямо скажу: я никого не боюсь!" После этого он обычно говорил то, что хотел сказать. А дядя Назар, о чем бы кто ни говорил, всякий раз совал в разговор свою дурацкую пословицу: "У каждого своя ложка, у каждого своя еда".
Дядя Эльмурад в эти разговоры не вмешивался, все больше пошучивал. И всем это было по душе, один лишь дядя Исфендияр не выносил его шуток - сразу начинал колотить себя в грудь. Он злился потому, что дядя Эльмурад советовал не очень-то его слушать: у него, мол, в Иране свой интерес - отец еще при Николашке семь ковров в Тавризе оставил, вот Исфендияру и не терпится наследство получить - откроют границу, он тотчас за коврами махнет.
Дядя Эльмурад часами мог шутить на любую тему, кроме одной: о женщинах он всегда говорил всерьез, от чистого сердца. Такая, говорил он, должна быть у человека жена, чтоб, как пришел с работы, сел возле нее, - до утра, пока в поле идти, чтоб сил не было оторваться. Такую, говорил он, нужно иметь жену, чтоб - вот сидишь ты на бюро в райкоме партии, и песочат тебя на чем свет стоит, штаны, можно сказать, спускают, и вдруг вспомнишь, что дома тебя жена ждет, и так на душе светло станет, что забудешь ты и план, и отчет, и что выговор влепить собираются, - бросил бы все и летел бы к ней как на крыльях... "Жена, - говорил он, - это не просто женщина, это - души весеннее цветение". Когда дядя Эльмурад произносил "цветение души", он каждый раз кивал на дерево, росшее возле источника, или указывал на, сады за рекой; я сразу вспоминал, какие они бывают в цвету, и мне почему-то представлялась осыпанная белым цветом айва. Дядя Эльмурад говорил все это всерьез, а другие посмеивались - брось, мол, крутить, Эльмурад, знаем мы твое "цветение". Некоторые, наверно, считали, что председатель нарочно заводит такой разговор: поддразнить хочет, - баба-то у него какая. Может, так оно и было, но мне почему-то казалось, что, появись у дяди Эльмурада хоть малейшая возможность, он привел бы Гюльшен в свой дом и прекратил бы все эти разговоры. Он их потому и заводит, что не может привести Гюльшен...
Конечно, в центре внимания всегда оказывался дядя Эльмурад, но из этого вовсе не следует, что председатель ревизионной комиссии дядя Назар оставался в тени и его никто не замечал. Ни в коем случае. Попробуй его не заметь, ведь он каждый вечер надевал свой красивый черный костюм; костюм дядя Назар очень берег, но показать этого не хотел и садился вместе со всеми на доски. Только все равно ничего не получалось; костюм не давал ему покоя, и все видели, что бедняга мучается. Донимала его и другая забота - он все вскакивал, все глядел на источник: сунется какая-нибудь бабенка к воде со своими кастрюлями, дядя Назар тотчас отчитает ее, как положено. Я думаю, что поговорка про ложку, которую он то и дело совал в разговор, пришла ему в голову здесь, у источника, когда он наблюдал за женщинами с их ложками и кастрюлями.
Темнело, люди постепенно расходились, Рахиб спускался с горы и шел домой. По вечерам со двора тети Садат, как обычно, слышалась песня Эбиша, и люди с облегчением думали, что уж в этом-то году тетя Садат непременно купит самовар и женит сына. Учительница Лейла, как обычно, поливала улицу перед домом и ставила на стол груши и яблоки; и когда Длинный Гусейн проходил мимо ее двора, улыбалась ему тихо и ласково. Но теперь дело не ограничивалось одними улыбками: до утренней зари простаивали они на берегу под большим ветвистым орехом...