Якуб сидел у стены, привалившись к ней плечом. Он все пытался выпрямиться - сесть как следует, но уж очень устал, по лицу было видно, что его клонит в сон, что и слово-то сказать нет сил; время от времени он только поднимал голову и улыбался...
Тишина стояла, тишина. Только ходила под лозами тетя и сновали без устали пчелы. Они кружили над расковырянными гроздьями, липли к нашим стаканам, лезли в сахарницу... Якуб поглядывал то на пчел, то на меня - сам он не мог взмахнуть рукой. Нужно было прогнать пчел, но мне не хотелось: солнце опустится за горы, и пчелы сами улетят...
В тот день мне почему-то очень хотелось, чтоб они улетели сами. И чтобы цикады в зарослях миндаля сами по себе перестали стрекотать. Скоро перестанут. И Динара, натаскав из источника воды, польет улицу перед домом тети Садат и чисто-чисто подметет то место, где по вечерам собираются посудачить женщины. Динара была теперь женой Эбиша, молодой хозяйкой, а молодая хозяйка должна таскать воду и поливать улицу перед домом, чтобы все видели, что она не ленивая.
Пчелы скоро улетят, залезут в ульи, и дядя Эльмурад, вернувшись домой, закроет их - отдыхать до утра... Мне очень хотелось, чтоб и Якуб ушел и лег бы отдыхать до утра. Но он сидел, привалившись к стене плечом, и молчал. Одна тетя все говорила, говорила, без устали расхаживая под лозами. Говорила, чтобы не было тихо. И чтобы Якуб не заснул. Наконец она подошла ко мне, остановилась.
- А Садык наш в Баку уезжает, - сказала она. Улыбнулась. Помолчала. Такие места повидает!..
- Красивых костюмов накупит...
- Нужды никогда знать не будет...
Она говорила это, как стихи, как сказку:
- А я стану в колхозе работать. И Якуб. Мы будем посылать Садыку деньги...
Долго же пришлось ей ходить под лозами, пока она нашла силы сказать эти слова. Слова, которые значили одно - я согласилась выйти за Якуба. Хорошо, что она их наконец сказала. Сказала и успокоилась; села возле меня, взглянула на Якуба. Якуб просветлел, сонно улыбнулся, но произнести хоть слово у него не хватило сил...
...Мы долго еще сидели в тишине, но это была уже совсем другая тишина. Цикады в зарослях миндаля еще стонали от зноя, и зной стонал от их стона. Солнце уже коснулось горы, вот-вот пропадет за вершиной. Странное это было солнце: усталое, в какой-то сонной дымке... Будто и не оно повинно в этой страшной жаре, не по его вине стонут от зноя цикады. Будто оно и не солнце, а кто-то из нас: то ли Гюльшен, которую насильно отправили туда, за горы; то ли тетя Медина - сказала свое слово и обессилела, лишь в глазах затаился подернутый дымкой свет; то ли Якуб - пришел из тюрьмы смертельно усталый и хочет только спать, спать, спать...
Первыми улетели пчелы, потом угомонились цикады. Когда солнце зашло, Якуб наконец поднялся. Я вместе с ним вышел на улицу в своем новом синем костюме. И все кругом было синее, как мой новый синий костюм. Было Шумно, полно народу. Дядя Эльмурад, забравшись на крышу, плотнее утаптывал землю, крепил желоба - после такого зноя обязательно быть дождю...
Не знаю - пошел тогда дождь или нет. Я помню лишь, что улица в тот вечер была яркая, синяя, как мой новый синий костюм; и я убежал от этой нестерпимой синевы, взобрался в гору, где мы всегда сидели втроем, и долго сидел там один. И пока я там сидел, дядя Эльмурад все еще возился на крыше, а на вершину горы, за которую ушло солнце, медленно влезала густая черная туча; совсем стемнело, и только перед домом тети Садат белела в сумраке чистая площадка величиной с ток - та, которую поливала Динара.
Утром я уеду, а Динара еще долго будет поливать улицу, доказывая, что она не ленива. А те, кто в такую пору без дела слоняется по деревне или торчит на площади перед мечетью, никогда, наверное, не смогут доказать дяде Эльмураду, что они не лентяи. И он уже никогда не станет рассказывать этим людям о разных далеких странах, о тамошних садовниках и цчеловодах. По утрам, когда все еще только просыпаются, он, поднявшись до зари, будет молча приниматься за дело. А вечером с лопатой на плече так же молча возвращаться домой...
Утром я уезжаю. Но по жердям, которые поставил на улице дядя Эльмурад, каждый год будут тянуться вверх виноградные лозы, и каждую весну дядя Эльмурад будет открывать ульи, и сады, и дворы, и крона миндального дерева, склонившегося над источником, будут полниться пчелиным жужжанием.
Я уеду, а тете Сусен по-прежнему будет доставаться, и Хашим по-прежнему будет прятать свою папиросу в дырочку на стене. Виноград соберут, он снова поспеет, ульи замажут, потом снова откроют, и рядом со всем этим в сундучке под семнадцатью орденами и медалями будет лежать вещь, которую никому не под силу взять оттуда, - партбилет дяди Эльмурада.
СКАЗКА О СЕРЕБРЯНЫХ ЩИПЧИКАХ
Вместо эпилога
Отец торговал в районе колхозными дынями, и видели мы его лишь по вечерам. Тогда был только наш дом, был двор с тенистыми деревьями, были горы и солнце; был я, была моя бабушка; еще была у нас корова; как и отец, она с утра уходила и только вечером приходила.
Все остальное было там, за нашим забором. По ту сторону забора были другие дома, другие деревья, другие люди. Там были большие ребята, они били маленьких. Там были страшные собаки: они кусали маленьких. Там, за забором, случались свадьбы: люди веселились. Бывали и похороны, поминки: люди плакали...
Был я, и была моя бабушка, и по вечерам возвращались к нам отец и корова. Еще было такое место - "тот свет", и в ночь на пятницу, когда мы ложились спать, к нам приходил с того света дедушка. В четверг бабушка скребла и мыла весь дом. Дедов черный хурджун она вытряхивала и вешала в комнате на гвоздь. Прикручивала в лампе фитиль и тайком от отца оставляла ее гореть в коридоре. Отец ворчал, когда видел это, потому что керосин стоил дорого и возить его из района было тяжело, и потом, вы же знаете, ни в какой тот свет и ни в какого бога отец мой не верил.
Спал отец в маленькой комнате один. Мы с бабушкой спали здесь, в большой комнате, и в ночь на пятницу в коридоре возле нашей комнаты тайком от отца боязливо горела лампа. В такие ночи и мне было боязно. Я очень боялся деда, хотя бабушка уверяла, что дед наш совсем не страшный. Он отроду никого не пугал, "кыш" курице не сказал - такой уж был человек. И нас он не пугать ходит - проведать, поглядеть, как мы тут, есть ли у нас керосин, хватает ли хлебушка... И еще узнать, не сбились ли мы с пути истинного. А поскольку мой отец сбился с пути истинного, бабушка после каждого намаза, обратив лицо к небу, подолгу уговаривала бога простить отцу его прегрешения. Бабушка и меня научила молитве. Я принимался тоже упрашивать бога. "Господи, - говорил я, повторяя бабушкины слова, - ты милостив и справедлив, прости моего отца! Сам видишь, замучили человека: вечно на побегушках, кто только не помыкает, отпусти ему грехи, яви свою милость!" Бабушка говорила, что моя молитва быстрей дойдет до всевышнего, потому что я невинное дитя и ангелы, что за плечами у каждого, не записали еще на моем лбу ни единого греха; и бог обязательно простит отца, потому что отец мой не ворованное ест, в поте лица своего хлеб добывает. А есть и такие люди, которым бог вовеки не простит: воры, завистники, богохульники, те, что слова пишут на мечети и грязное в роднике моют... Но в ту пору и эти люди были от меня далеко, очень далеко - по другую сторону забора...
По ту сторону забора было еще такое место, - школа, там часто-часто звонил звонок. По ту сторону забора была лавка, возле нее кричали, ссорились из-за керосина. Много кое-чего было по ту сторону забора, но все далеко, очень далеко...
Был я, и была у меня бабушка, и мы с ней хорошо понимали друг друга. Когда в кронах деревьев чирикали воробьи или кричали сороки, мы были уверены, что они говорят между собой; и я был уверен, и бабушка была уверена. По вечерам, когда солнце опускалось за горы, мы оба нисколько не сомневались, что солнышко отправилось спать. Сорочьих птенцов, что гнездились на старой груше, мы оба знали наперечет - и я и бабушка. Завидев летучую мышь, мы оба обмирали со страху - и я и бабушка... И лишь по ту сторону забора бабушка становилась другой: она там всех знала, я не знал никого, она никого не боялась, а я боялся всех.