Выбрать главу

— Я и сам бы хотел знать.

Второй гудок заставил вагон вздрогнуть. Что‑то заскрежетало, с верхней полки скатился грязный носовой платок, забытый, верно, кем‑то из пассажиров, и судя по слою грязи, за которым исконный цвет платка был неразличим, забытый давно.

А в третьем вагоне объявились новые пассажиры.

Первой шла, чеканя шаг, девица в сером дорожном платье, явно с чужого плеча. Шитое из плотной серой ткани, оно было явно тесновато в груди, длинные рукава морщили, собирались у запястий складочками, и девица то и дело оные рукава дергала вверх.

На лице ее бледном застыло выражение мрачной решимости.

Следом за девицей шествовала троица монахинь, возглавляемая весьма корпулентною особой. Поравнявшись с Евдокией, монахиня остановилась.

Пахло от нее не ладаном, но оружейным маслом, что было весьма необычно. Хотя… что Евдокия в монахинях понимает?

— Мира вам, — сказала она басом, и куцая верхняя губа дернулась, обнажая желтые кривые зубы.

— И вам, — ответила Евдокия вежливо.

Но смотрела монахиня не на нее, на Сигизмундуса, который делал вид, будто бы всецело увлечен очередною книженцией.

— И вам, и вам, — Сигизмундус перелистнул страницу, а монахиню не удостоил и кивка, более того, весь вид его, сгорбившегося над книгою, наглядно демонстрировал, что, помимо оной книги, не существует для Сигизмундуса никого и ничего.

Монахиня хмыкнула и перекрестилась.

Под тяжкою поступью ее скрипел, прогибался дощатый пол.

Последним появился мрачного обличья парень. Был он болезненно бледен и носат, по самый нос кутался в черный плащ, из складок которого выглядывали белые кисти. В руках парень тащил саквояж, что характерно, тоже черный, разрисованный зловещими символами.

Шел он, глядя исключительно под ноги и, кажется, об иных пассажирах вовсе не догадывался…

— Интересно, — пробормотал Сигизмундус, который от книги все ж отвлекся, но исключительно за ради черствого пирожка, — очень интересно…

Что именно было ему интересно, Евдокия так и не поняла.

Третий гудок, возвестивший об отправлении поезда, отозвался в голове ее долгою ноющей болью. Вагон же вновь содрогнулся, под ним что‑то заскрежетало, протяжно и как‑то совсем уж заунывно… а за окном поползли серые, будто припыленные деревья.

До конечной станции оставались сутки пути.

Гавриил тяготился ожиданием.

— …а вот помнится, были времена… — густое сопрано панны Акулины заполнило гостиную, заставляя пана Вильчевского болезненно кривиться.

От громкого голосу дребезжали стеклышки в окнах. А вдруг, не приведите Боги, треснут?

Аль вовсе рассыплются?

И сама‑то гостья в затянувшемся своем гостевании отличалась немалым весом, телом была обильна, а нравом — вздорна. Оттого и не смел пан Вильчевский делать замечание, глядя на то, как раскачивается она в кресле… оно‑то, может, и верно, что креслице оное, с полозьями, было для качания изначально предназначено, но ведь возрасту оно немалого! Небось, еще бабку самого пана Вильчевского помнила… и матушку его… и к креслу сему, впрочем, как и ко всей другой мебели, и не только мебели, относился он с превеликим уважением.

И если случалось присаживаться, то мостился на краешке самом, аккуратненько.

А она… развалилася… еле — еле вперла свои телеса, в шелка ряженые…

— От поклонников прятаться приходилось…

— Успокойтесь, дорогая Акулина, это было давно, — дребезжащим голоском отзывалась заклятая ее подруга, панна Гурова. Вот уж кто был веса ничтожного, для мебели безопасного, что не могло не импонировать пану Вильчевскому, который одно время всерьез почти задумывался над сватовством к панне Гуровой. А что, мужчина он видный, при гостинице своей… она же — тщедушна и легка, в еде умеренность блюдет, к пустому транжирству не склонна… вот только собаки ейные.

Собак пан Вильчевский категорически не одобрял.

Мебель грызут.

На коврах валяются. Шесть оставляют… вон, разлеглись у ног панны Гуровой, глаз с нее не сводят… с другое стороны, конечно, шпицы — охотники знатные, с ними и кошки не надобно, всех мышей передушили, но так для того одной собаченции хватит, какой‑нибудь меленькой самой, а у ней — стая…

— Ах, вам ли понять тонкую душу…

Панна Акулина вновь откинулась в кресле, манерно прижавши ручку к белому лбу.

Сегодня она одевалась с особым тщанием, и лицо пудрила сильней обычного, и брови подрисовала дужками, и ресницы подчернила, и надела новое платье из цианьского шелку, синее, с георгинами.