Горел часовой циферблат, горели чугунные перекаты путевых междоузлий и стрелок; горели сторожа. Все это находилось за пределами человеческой выносливости. Все это можно было снести.
Место у самого окна. В последний миг – совершенно пустой перрон из цельного камня, из цельной гулкости, из цельного восклицанья кондуктора: «Ргоnti!» [2] – и кондуктор пробегает мимо, вдогонку за собственным восклицанием. Плавно сторонятся станционные столбы. Огоньки снуют, скрещиваясь, как вязальные спицы. Лучи рефлекторов заскакивают в окна вагонов, подхваченные тягою, проходят насквозь, наружу, через противоположные окна, растягиваются по путям, подрагивая, оступаются о рельсы, подымаются, пропадают за сараями. Карликовые улочки, уродливые, ублюдочные закоулки. Гулко глотают их зевы виадуков. Бушеванье вплотную к шторке подступающих садов. Отдохновенная ширь курчавых, ковровых виноградников. Поля.
Гейне едет на авось. Думать ему не о чем. Гейне пытается вздремнуть. Он закрывает глаза.
«Что-нибудь да выйдет из этого. Наперед загадывать нет проку, да и возможности нет. Впереди – упоительная полная неизвестность».
Померанцы, вероятно, в цвету. Душистые широты садов – в разливе. Оттуда набегает ветерок соснуть хоть капельку на слипшихся ресницах пассажира.
«Это – наверняка. Что-нибудь да выйдет. А то с какой это радости – аа-ах, – зевает Гейне, – с какой это радости, что ни любовное стихотворенье у Релинквимини, то неизменная пометка: «Феррара!»
Скалы, пропасти, сном пришибленные соседи, смрад вагонный, газовый язычок фонаря. Он слизывает с потолка шорохи и тени, он облизывается, и он задыхается, когда скалы и пропасти сменяются тоннелем: гора, грохоча, сползает по вагонной крыше, распластывает паровозный дым, загоняет его в окна, цепляется за вешалки и сетки. Тоннели и долины. Путь в одну колею плачет заунывно над горной, о камни разбившейся речонкой, с каких-то невероятных, чуть брезжущих во тьме высот сорвалась она. Там-то и чадят и дымятся водопады, глухой их рев всю ночь кружит вокруг поезда.
«Апеллесова черта… Рондольфина… За сутки, пожалуй, ничего не успеть. А больше нельзя. Надо скрыться бесследно. А завтра… Ведь он с места же сорвется на вокзал, как только лакей ему скажет о моем маршруте!»
Феррара! Иссиня-черный, стальной рассвет. Холодом напоен душистый туман. О, как звонко латинское утро!
III
– Невозможно, номер «Voce» уже сверстан.
– Да, но я никак, ни за какие деньги и ни в чьи руки не передам своей находки, между тем более одного дня я не могу остаться в Ферраре.
– Вы говорите, в вагоне, под диваном, записная его книжка?
– Да, записная книжка Эмилио Релинквимини. Мало того, записная книжка, содержащая среди массы обиходных записей еще большее множество неопубликованных стихотворений, ряд набросков, отрывочных заметок, афоризмов. Записи велись весь этот год, большей частью в Ферраре, насколько можно судить по подписям.
– Где она? Она с вами?
– Нет, я оставил вещи на вокзале, а книжка в саквояже.
– Жалко! Мы могли бы доставить книжку ему на дом. Феррарский адрес Релинквимини известен редакции, но вот уже с месяц, как он в отъезде.
– Как, разве Релинквимини не в Ферраре?
– В том-то и дело. Я, собственно, в толк не возьму, на какой исход можете вы надеяться, объявляя о своей находке?
– Единственно на то, что через посредство вашей газеты установится надежная связь между собственником книжки и мною, и Релинквимини в любое время сможет воспользоваться любезными услугами «Voce» в этом деле.
– Что с вами поделаешь! Присядьте, пожалуйста, и благоволите составить заявление.
– Виноват, господин редактор, я вас побеспокою, у вас настольный телефон – разрешите?
– Пожалуйста, сделайте одолжение.
– Гостиница «Торквато Тассо»?.» Какие номера свободны?.. В котором этаже?.. Прекрасно, оставьте восьмой за мною.
«Ritrovamento» [3] – Найдена рукопись новой, готовившейся к выходу книги Эмилио Релинквимини. Владельца рукописи или его доверенных в течение всего дня до 11 часов ночи будет ждать у себя, в гостинице «Тассо», лицо, занимающее № 8 названной гостиницы. Начиная с завтрашнего дня редакция газеты «Voce», равно как дирекция гостиницы, будут периодически и своевременно извещаться вышеозначенным лицом о каждой новой перемене его адреса».
Гейне, утомленный дорогой, спит мертвым, свинцовым сном. Жалюзи в его номере, нагретые дыханием утра, горят, точно медные перепонки губной гармоники. У окошка сетка лучей упала на пол расползающейся соломенной плетенкой. Соломинки сплачиваются, теснятся, жмутся друг к другу. На улице – невнятный говор. Кто-то заговаривается, у кого-то заплетается язык. Проходит час. Соломины уже плотно прилегают друг к другу, уже солнечною лужицей растекается по полу плетенка. На улице заговариваются, клюют носом, на улице заплетаются языки. Гейне спит. Солнечная лужица разжимается, словно пропитывается ею паркет. Снова это – редеющая плетенка из подпаленных, плоящихся соломин. Гейне спит. На улице говор. Проходят часы. Они лениво вырастают вместе с ростом черных прорезей в плетенке. На улице говор. Плетенка выцветает, пылится, тускнеет. Уже это – веревочный половик, свалявшийся, спутанный. Уже стежков и нитей не отличить от петель. На улице – говор. Гейне спит.
Сейчас он проснется. Сейчас Гейне вскочит, помяните мое слово. Сейчас. Дайте ему только до конца доглядеть последний обрывок сновиденья…
От жара рассохшееся колесо раскалывается вдруг по самую ступицу, спицы выпирают пучком перекушенных колышков, тележка со стуком, с грохотом падает набок, кипы газет вываливаются. Толпа, парасоли, витрины, маркизы. Газетчика на носилках несут – аптека совсем поблизости.
– Вот видите! Что я говорил! – Гейне вскакивает. – Сейчас!
Кто-то нетерпеливо, с остервенением стучится в дверь, Гейне спросонья, взлохмаченный, во хмелю еще, хватается за халат.
– Виноват, сию секунду! – Чуть что не металлически брякнув, тяжело опускается на пол правая нога. – Сейчас. Ах, да!
Гейне подходит к двери.
– Кто тут?
Го л о с л а к е я.
– Да, да, тетрадь у меня. Попросите у синьоры от моего имени извиненья. Она в салоне?
Го л о с л а к е я.
– Предложите синьорине подождать минут десять. Через десять минут я весь к ее услугам. Слышите?
Го л о с л а к е я.
– Постойте, камерьере!
Го л о с л а к е я.
– Да не забудьте передать мадмуазель, что синьор-де выражает неподдельное свое сожаление по поводу того, что не может сию же минуту выйти к ней, чувствует себя перед ней глубоко виноватым, но постарается… Слышите ли вы, камерьере?..
Го л о с л а к е я.
– …но постарается через десять минут полностью загладить свою непростительную оплошность. Да поучтивей, камерьере, я ведь не из феррарцев.
Го л о с л а к е я:
– Ладно, ладно.
– Камерьере, дама в салоне?
– Да, синьор.
– Она одна там?
– Одна, синьор, пожалуйте. Налево, синьор. Налево!
– Здравствуйте. Чем могу служить синьоре?
– Pardon, вы из номера восьмого?
– Да, я занимаю этот номер.
– Я – за тетрадью Релинквимини.
– Позвольте представиться: Генрих Гейне.
– Простите… Вы в родстве?..
– Нисколько. Случайное совпадение. Прискорбное даже. Я тоже имею счастье…
– Вы пишете стихи?
– Я не писал никогда ничего другого.
– Я знаю по-немецки и отдаю поэзии весь мой досуг, а между тем…
– Знакомы вам «Стихи, не изданные при жизни поэта»?
– Конечно. Так это вы?!
– Простите, я мечтаю все же услышать ваше имя.
– Камилла Арденце.
– Чрезвычайно приятно. Итак, синьора Арденце, вам попалось на глаза мое сегодняшнее заявление в « Voce »?
– Да, да. О найденной тетради. Где она? Дайте ее сюда.
– Синьора! Синьора Камилла, вы, может быть, всем сердцем своим, воспетым несравненным Релинквимини…
– Оставьте, мы не на подмостках…
– Вы ошибаетесь, синьора, мы – всю жизнь на подмостках, и далеко не всякому по силе та естественность, которая, как роль, навязана каждому от самого рождения. Синьора Камилла, вы любите родной свой город, вы любите Феррару, между тем это – первый город, определенно отталкивающий меня. Вы прекрасны, синьора Камилла, и у меня сердце содрогается при мысли, что вы в заговоре с отвратительным этим городом против меня.