Садик метрах в двадцати от домика упирался в береговую дюну. Песчаная, невысокая, засаженная — для крепости — колючими кустиками, дюна служила естественной защитой от моря: даже в бурю волне не одолеть такую преграду. Балтика, светлая, в белой пене катящихся на берег волн, открылась наотмашь. Шел шторм с юго-запада, странный, мало похожий на обычные бури, когда ветер гонит валы, клонит деревья, свистит травой и ветками, взметает песок. Волны вздымались немалые, метра на два, а ветра не было. Зрелище захватило меня, я не вдруг заметил старичка, согнувшегося на склоне дюны. Он был похож на замшелый пенек, седой, лохматый, в сером плотно облегающем комбинезоне. Он не обернулся, только тихо сказал — и я сразу узнал глуховатый, протяжный голос, столько раз слышанный со стереоэкрана:
— Садитесь и помолчим, хорошо?
Молча пристроившись рядом, я искоса поглядел на него. Голос за те двадцать лет, что «великий Арн» отошел от дел, изменился мало, хотя в нем и появилась старческая хрипотца, но лица и фигуры я бы не узнал, встреться мы ненароком: так постарел знаменитый астронавигатор. Седина, и раньше густая в темных волосах, теперь стала сплошной и желто-золотистой, щеки запали, на руках вздулись синие жилы, гладкую кожу избугрили узлы. Только нос, внушительный, как труба, — «на троих создавался, одному достался» — остался прежним, даже казался крупней на сжавшемся лице. Я описываю так подробно внешний вид Гамова, увековеченного в тысячах бюстов, в миллионах фотографий, потому что мне выпало грустное счастье последним видеть его — и он уже мало походил на свой канонизированный облик.
— Смотрите! — прошептал он, будто боясь громким звуком что-то спугнуть. — Смотрите, ведь как красиво.
Он показывал на море, и я повернулся к морю. Солнце шло слева, от суши на воду, весеннее, низкое, и близился вечер, а волны, накатываясь, как бы вырастали у береговой кромки, и летящая над ними пена еще прибавляла высоты. И я увидел воистину удивительную картину. Балтика всегда зеленовато-стальная, летом больше зеленая, зимой больше стальная. Она и сейчас была такой, когда взгляд охватывал большое пространство, но волны, вздымавшиеся передо мной, светили полупрозрачно-красным, как крымские сердолики, эта сумрачная краснота шла изнутри, прорывалась сквозь поверхностную зеленоватость глубинным жаром. А пена, летевшая над гребнем, чуть впереди него, была не белой, а розовой, волны, косо мчавшиеся на песок, шли от солнца, разбивались не всей стеной, но от южного своего конца к северному, и пена той части волны, что взметывалась на берег, вдруг прощально ярко вспыхивала. И по всему гребню, по всей его розовой пене, от одного конца к другому бежал огонь и погасал в отдалении, а на берег надвигалась новая волна с розовым воротником, и по ней опять бежал от одного края волны к другому густой огонек.
— Из такой розовой пены родилась Афродита, — сказал я.
— Вот такую же розовую пену мы наблюдали на Кремоне, — тихо отозвался он. — Там погиб астроинженер Петр Кренстон. И, спасая его, отдали жизни еще двое. Вы слыхали об этом?
— Кто же не знает о вашей высадке на Кремоне! — ответил я.
Он упер локти в колени, охватил лицо ладонями, не отрывал глаз от полупрозрачных, как бы раскаленных изнутри волн с розовыми венцами пены. И я тоже вглядывался в них и слушал грохот воды, и вдыхал пахнущий морем воздух, и меня заполонило ощущение сродни сладкому дурману: пена, раскатываясь на песке, превращалась в летящую взвесь, я пил ее и хмелел и, поглощая розовый туман, сам становился полупрозрачным и красноватым, во мне тлел внутренний жар, мне хотелось посмотреть на себя со стороны и убедиться, что как солнце светит сквозь вздымающуюся стену волны, так и сквозь мое тело, окрашенное в красное, просвечивают предметы, что позади.
— Собственно, кто вы такой и зачем явились? — услышал я вдруг.
Гамов теперь смотрел не на море, а на меня — недоверчивый, строгий взгляд отстранял меня от волн, выталкивал из дурмана.
Я отмахнулся и вяло пробормотал: