— Милый, — сказала она, бледнея от страха: бледность очень шла к ней, — ведь они могли убить тебя пулей. Ты же сам писал о золотых пулях Красавчика Джексона.
— Еще бы! Пистолеты обычно заряжаются пулями, ты права.
— И я бы осталась вдовой! — Она зарыдала от жалости к себе.
Рыдающей я Дороти еще не видел, но слезы тоже не безобразили ее. Я успокоил Дороти. При выстрелах попадают не все пули, а только одна из десяти, так писали до меня, так и я пишу. Они не успели выстрелить десять раз. Пуля, которая должна была сразить меня, осталась в стволе.
Она была проницательней, чем я думал.
— Гангстеры промахиваются в книгах, Генри, в жизни они часто убивают с первого выстрела.
Она опять залилась слезами, и опять я утешал ее словами и ласками. Потом она прилегла на диван и заснула. Я придвинул кресло к дивану, смотрел на нее, размышлял о ней.
Дороти была красива, это не вызывало сомнения. Красота ее поразила меня при первом знакомстве, с того часа она меньше не стала. Дороти лежала, сжавшись в комочек, положив одну руку под щеку, другую сбросив вниз. Даже эта неуклюжая поза не портила ее. Лицо освещала лампа под оранжевым абажуром. Временами Дороти шевелилась, тогда лицо как бы двигалось и меняло выражение: тонкое, нежное, немного наивное, немного глуповатое, но так по-особому, по-хорошему глуповатое, что становилось от этого еще красивей. Нет, ни на Медею, ни на Маргариту, ни на Офелию, ни даже на Сольвейг, которых я сегодня так близко лицезрел, Дороти не походила, она была красивей тех знаменитых дам, да к тому же не заемной, а своей, неповторимой красотой. И я почувствовал нежность к жене, такой прекрасной и так горячо не пожелавшей быть вдовой.
И тут меня пронзил холод. Я сказал — «своя, неповторимая, особая». Нет, а что в Дороти своего, в чем неповторимость, где особость? Я наклонился к дивану, Дороти сквозь сон почувствовала мое приближение, нежно улыбнулась. Я с трудом удержался от того, чтобы, вскочив, уйти. Я понял страшную истину: в Дороти не было ничего своего. Она была составная. Я снова наклонился, снова всматривался, снова искал… сам не знаю чего! И открывал черты, признаки, особенности, свойства, характерности, заимствованные, украденные, уведенные, срисованные, но — чужие. Вот этот изгиб бровей — он же от знаменитой киноактрисы! А эта линия рта — она же с рекламы французской косметики! И розовая оттопыренность ушек, и локоны, и темно-оранжевая загарность щек!.. А поворот шеи? А томная поза? Это специально разработано для спящих красавиц, только такими они должны покоиться, чтобы и во сне не потерять привлекательности! Все, все с чужих, все чужое!
Я отошел к столику. Я бессмысленно смотрел на яркие обложки дамских журналов, разбросанных на столике. Я боролся с собой. Ну, хорошо, хорошо, внешность — предмет подражания, все женщины копируют модных красавиц. А мысли? А чувства? Ее любовь ко мне? Разве они не искренние? Разве они не свои? Ответь на этот вопрос, сказал я себе, и тогда устанавливай, какова Дороти.
— Искренни, но не свои! — дал я себе беспощадный ответ. — Все заимствовано!
Я стал вспоминать, как вела себя Дороти, как говорила, что говорила. И с ужасом убеждался, что не припомню ни одного слова, ни одной мысли, которую бы не слышал или не читал раньше. Она объяснялась теми же словами, какие тысячекратно повторены в тысячах книг, теми же интонациями, какими доносили до нас сотни актеров. Я знал теперь, что для любого ее слова и желания найду горы книг, где эти желания и эти слова уже описаны. Она вся от ног до гребешков была десятичностью, сборником тысячекратно повторенных шаблонов. И если и было что-то свое, то лишь в том, что один шаблон она делала своим, а другой — отвергала.
— И это неплохо! — сказал я себе вслух. — Вся наша жизнь — шаблон. Рождаемся, растем, цветем, умираем… Не оригинально. Примирись с этим, друг мой!
Я не мог с этим примириться. Все было гораздо сложней того, что Дороти являла собой собрание повторений и шаблонов. Сама она была лишь крохотным эпизодом, лишь маленькой деталькой огромного, грозного, чудовищного процесса, разразившегося среди людей. И я пытался разобраться в злой проказе, исказившей облик мира, смотрел на красивое усталое лицо Дороти — и не видел ее. Я проверял факты, делал следствия из событий, приходил к чудовищным выводам, от них отшатнулся бы даже певец безумия Боберман-Пинч.