Спустя некоторое время они сели в автобус, идущий в Хемпстед-хайт. Дуглас был поражён и даже чуточку раздосадован; он знал о существовании этой любопытной деревушки, но никогда не видел её своими глазами. Как он мог до сих пор не побывать здесь? Френсис рассмеялась с наивной гордостью. Прежде чем зайти к ней, они побродили по улочкам. Потом разожгли огонь в маленьком, с деревянными инкрустациями камине, и, пока она, не переставая болтать, готовила чай, он, не выпуская трубки изо рта, устроился в своих светлых фланелевых брюках прямо на полу у огня, обхватив руками колени.
Когда стало смеркаться, он сделал вид, что собирается уходить. Она не отпустила его и открыла к обеду банку тушёнки и консервированные ананасы. Наконец часам к десяти они расстались. Сидя на империале автобуса и глядя, как в темноте мелькают редкие огни Флит-стрит, он думал: «Честное слово, я влюблён». С ним это случалось не в первый раз. Но теперь он испытывал что-то совсем новое, что-то очень нежное и спокойное. Отрывок из верленовского стиха (он был без ума от Верлена) не выходил у него из головы: «…и плена не боясь…» Он даже не думал о том, будет ли эта любовь взаимной.
Глава третья,
Теперь они встречались почти ежедневно. И всегда у неё. Он приходил часам к пяти, снимал куртку и, оставшись в толстом красном свитере, усаживался на полу, у самого огня, который она разжигала к его приходу.
Затем он набивал трубку, а она готовила чай и поджаривала ломтики пресного хлеба, купленного у еврея-бакалейщика в Суис-коттедже.
Когда он не мог прийти, они переписывались. В письмах своих они всегда говорили о литературе, обсуждали тот или иной вопрос, который не успели решить во время последней встречи. К уходу Дугласа всегда оставался какой-нибудь нерешённый вопрос. То же получалось и в письмах. И потому у них всегда имелся предлог снова встретиться или написать друг другу.
А главное, так легче было избежать молчания.
Ибо их отношения приняли вполне определённую форму. По молчаливому уговору было решено, что они не влюблены друг в друга: слишком уж это было бы пошло и прозаично! Ей было тридцать лет, ему тридцать пять, страсть не раз уже опустошала их сердца. «У нас выработался иммунитет», — говорили они. То ли дело дружба! Конечно, и у неё, и у него были свои друзья, и немало. Но не было таких, которым они могли бы открыть свою душу с этой чудесной непринуждённостью, придающей необъяснимую прелесть их отношениям. В Дугласе Френсис нашла то, о чём мечтала всю жизнь: образованный, очень тонкий, с острым, критического склада умом, он высказывал ей своё мнение о её новеллах без обиняков, без задней мысли, без снисхождения. Как это было хорошо! Чудесно было слушать, как он говорит: «Вещь никуда не годится» — и затем объясняет, почему не годится. Оставалось только разорвать написанное и начать всё сначала (или просто отложить на время в сторону). Но зато, если он говорил ей: «Браво», она могла быть совершенно спокойной. Тогда как прежде, что бы она ни написала, друзья её хором восклицали: «Чудесно, дорогая, замечательно!» А потом мучайся, решай сама, хорошо это или плохо. Прямо пытка!
«Какое счастье, что он не влюблён в меня!» — думала она. И ей казалось, что она искренне просит у неба, чтобы этого никогда не случилось. Она боялась, что, полюбив, он утратит искренность, которой она так дорожила. Во всяком случае — способность судить о ней здраво. И чего ради, спрашивается? Ради обыденных восторгов? В её чувстве к нему было, пожалуй, что-то большее, чем простая дружба: он вызывал в ней нежность, а иногда даже чувственные порывы, с которыми она мирилась не без тайной услады, но, в сущности, всё это было не очень опасно. «Лишь бы он, — молила она, — лишь бы он не думал обо мне так!»