В доспехах на груди была вмятина в кулак. Вмятые пластины топорщились, торчали выдранные из кожи клепки. Хасан кинжалом взрезал ремни. Когда хотел приподнять грудной доспех, Рахим застонал громче. Хасан дернул.
– А-а!! – крикнул Рахим тоненько.
– Ты что? Ты же убьешь его! – Омар вскочил.
– Железо доспехов вдавилось ему в грудь, потому он стонет. Но ему сейчас полегчает. Сними с него наколенники и сапоги. Ну же! – велел Хасан. – А я посмотрю, что с ним.
Омар, поглядев на него странно, будто в первый раз увидел, принялся стаскивать сапоги. А Хасан взрезал толстый подкольчужный кафтан, раскрыл. Разрезал шелковую нательную рубаху. Покачал головой. Омар бросил стягивать сапог, встал молча. Закрыл лицо руками. Потом подобрал валяющийся рядом плащ, расстелил.
– Зачем? – спросил Хасан. – Он умрет. Поломанные ребра проткнули ему легкое.
– Да, – сказал Омар и всхлипнул.
Вытер лицо рукавом, оставив грязную полосу.
– Пусть он умрет, как… как он жил. Среди…
– Среди тех, кто кланялся ему? – спросил Хасан. – Хорошо. Мы отнесем его в лагерь. Хотя настоящая смерть таких, как он, хозяев земли, коней и сабель, – как раз такая. В крови и предсмертном поносе. Это и есть смерть героя. В бою, с мечом в руке. Не о ней ли он и мечтал? И ведь не он один.
– Не надо, Хасан. Моя мать выкормила его молоком. Он…
– Он брат тебе. Хорошо. Берись за плащ, брат Омар. Лучше сзади, так легче.
На полпути, когда они уже шатались от усталости, их встретили слуги. Рахима принесли в шатер, омыли водой с розовым маслом. Умер он на закате – как раз тогда, когда в лагерь, хохоча, примчался вдребезги пьяный султанский гулям и выкрикнул, что султан разбил румийцев и взял в плен самого их императора.
Персов на хлеатской дороге разбили не румийцы. Разметали их и швырнули под копыта коней норманны Русселя де Бальи, отправленные разведать дорогу и ушедшие по ней к Константинополю. Андроник Дука, командир императорского резерва, люто ненавидел императора. Андроник рассчитывал на помощь сицилийских норманнов в предстоящей драке за трон и еще перед битвой зазвал сеньора де Бальи в свой шатер. Поэтому, когда главные силы императора, осыпаемые тюркскими стрелами, медленно продвигались вперед, к лагерю тюрок, де Бальи спешил на запад, отчаянно стараясь успеть до того, как тюрки перекроют дороги за Манцикертом.
Император спланировал битву, как предписывалось трактатами о военном искусстве: два крыла, прикрытие из легкой наемной конницы, сильный центр с тяжелой конницей, варяжской гвардией и самим императором. Тюрки наскакивали, стреляли, бросались врукопашную, – но поддавались, отступали перед лесом копий, перед тесным византийским строем, мерным шагом закованной в железо и кожу тагматы. Византийцы шли вперед до темноты, заняли тюркский лагерь – и остановились в недоумении. Что дальше? Враги все так же гарцевали вокруг, стреляли, наскакивали, отступали.
Император приказал отступать, возвращаться в лагерь. В сумерках отступающий строй сбился, и тюрки, радостно улюлюкая, кинулись в разрыв между центром и правым крылом. В этот момент Андроник приказал резерву, который мог закрыть прорыв, уходить с поля битвы. Правое крыло, составленное из недавних рекрутов, набранных по бывшим армянским провинциям, бросилось вслед за резервом – и было выбито тюрками подчистую. Левое крыло – регулярные войска западной тагматы под началом старика кесаря Никифора Вриенния, провоевавшего всю жизнь, – сохранило строй и медленно отступило за холмы. А центр вместе с императором остался посреди долины. Тюрки ринулись на него со всех сторон, как волки на стадо. Варяжскую гвардию, до последнего стоявшую с императором, вырубили напрочь. Самого императора прямо в доспехах привели в шатер султана. Тот встал перед гостем и, предложив ему свежей воды, спросил: «Что бы ты сделал со мной, Альп-Арсланом, Великим султаном тюрок, если бы Аллах отдал победу тебе и я вот так стоял бы перед тобой?»
Император пожал плечами. Сказал: «Привез бы в Константинополь, показать сенату и народу. Провез бы по городу в цепях».
– Что ж, таков жестокий обычай румийцев, – султан усмехнулся. – Но я поступлю с тобой куда жесточе. Иди куда хочешь – и пусть твой выбор будет тебе наказанием и наградой.
Султан и в самом деле отпустил Романа Диогена. Дал эскорт взамен погибших варягов, дал приличествующие императорскому званию подарки. И договор с ним заключил вовсе не суровый, – Альп-Арслан не хотел тревог на западных границах, пока занят войной с Фатимидами.
Император умер через год – лишенный власти, окончательно разбитый бывшим командиром своего резерва, Андроником. Когда Роман сдался, поверив в обещание пощады и спокойной жизни в изгнании, ему выкололи глаза, и через неделю он умер от заражения крови по дороге в ссылку на остров Прот.
5. Уход и возвращение
Мумина похоронили в распадке у дороги, рядом с местом последней битвы, вместе с теми, кого не могли или не хотели везти домой, чтобы похоронить на родине. Хасан так и не узнал, кто был на самом деле Мумин, где он воевал и кто дал ему коня и копье. Кто позволил хотя бы напоследок, в конце жизни, заполненной скитаниями, жизни тайной, боязливой и ночной, снова стать тем, кем он вступал в нее. И умереть в крови и грязи. Но мертвые грязи уже не видят. А выжившие и победившие – не замечают.
Рахима, погибшего в первом своем бою, обмыли, перевязали, одели в лучшие одежды и уложили в деревянный ящик, в какой люди Огня кладут знатных мертвецов, отдавая их небу. Такие ящики выставляют на горе. Они гниют, рассыпаются, открывая останки солнцу, а оно довершает не доделанное стервятниками, белит, чистит, лишает запаха, оставляет кости чистыми и пористыми, как белый песчаник, – а потом рассыпает их в пыль.
Дервиша так нигде и не нашли. Никто из тех, кого Хасан расспрашивал, его не вспомнил. Может, и видел его кто-то, – но шедшие на войну вместе возвращались порознь, каждый восвояси, везя с собой награбленное и мертвецов. Когда собирали шатры, к Хасану подошел Омар. Тронув за рукав, спросил: «Куда ты сейчас, брат? К святым местам?» А Хасан, неожиданно для себя, ответил: «Домой». Огромен был этот мир, и слишком мало в нем было тепла, чтобы брести по нему наугад, в одиночестве, не зная никого и ничего. Что его ждало дома, Хасан не знал. Быть может, новому дервишу прикажут перерезать ему глотку. Или ар-Раззак снова возьмет его секретарем.
Назад не спешили. Усталость долгого пути до Алеппо, а потом до Манцикерта наконец догнала, разлилась свинцом по суставам и мускулам. Хасан и Омар ехали рядом и вместе совершали намаз, спали в одной палатке, но почти не разговаривали. Иногда по ночам Омар, отвернувшись, беззвучно плакал, вздрагивая всем телом. Хасан всегда при этом просыпался, но молчал. Но однажды Омар, выплакавшись, заговорил сам. Голос его в темноте звучал глухо и хрипло.
– Хасан, брат мой. Я же знаю, ты не спишь. Скажи мне, Хасан: если твоему имаму, живому свидетельству Аллаха на земле, известны все тайны этого мира, известно все происходившее, – может ли он сделать бывшее небывшим хотя бы в людской памяти? Он может научить не знать? Стереть свой разум, оставив чистую доску, на которой жизнь можно написать снова? Скажи мне, что это так, – и я пойду искать имама вместе с тобой.
– Стереть из памяти то, что болит, – трусость. Это как убегать от врага, который тебя все равно догонит. Или отрубить руку, вместо того чтобы терпеть боль, – и выздороветь, вытерпев. Цена твоей жизни – в твоей памяти. Может быть, тот, кто несет живое слово Милосердного на этой земле, даст просимое и трусу, сумевшему до него дойти, – хотя я не могу представить, как трус сумеет достичь его. Но я бы не хотел, чтобы он умел и такое. И никогда бы не принял такой дар, предлагаемый мне одному. Когда настанет великий день Кийяма, все зло человеческой памяти будет стерто – и мир станет раем. А мы все – играющими в нем детьми. До тех пор, пока снова не выдумаем зло.
– Спасибо, брат, за то, что ты не стал мне лгать, – прошептал Омар. – Твоя вера не способна дать то, что дарует последнему бродяге чаша простого вина.
– Она способна дать и больше, но лишь тому, кто способен взять. Моя вера не дает костыли здоровым только потому, что те боятся стать на ноги.