– Петрусик, ты это или не ты? – заворковала она, как голубь, обхаживая иконописца со всех сторон. – Заходи что ли, отдохни с дороги, водицы тебе подать колодезной или?…
– Ох, Явдохушка, – вздохнул, пустив слезу, непривыкший к ласке деревенский художник, – какая там водица. Рассола мне дай или зелья какого, чтобы унять боль проклятую в затылке, от которой в глазах и на душе темно, словно в погребе…
– Есть и рассол, Петрусику, и рыбка к нему остренькая, все есть, иди в горницу, садись на лавку, я мигом тебе прислужусь.
Не успел незадачливый наш Богомаз рухнуть на лавку, подобно мешку с мукой, как перед ним уже задымилась только что сваренная картошечка, а рядом с ней покрывались гусиной кожей нежинские огурчики с укропом и чесноком, от запаха которых боль не выдержала, подхватилась с затылка и улетела в дымовую трубу куда подальше. А рядом с огурчиками появилась стопка прозрачного, как слеза, напитка. Петро было вздумал отказаться, памятуя о сегодняшнему утре, но Явдоха замахала руками:
– Не вздумай не выпить, пуще прежнего она тебя одолеет, вернется проклятая, а так ты ее прогонишь на четыре ветра, на четыре стороны. Правду тебе говорю, чтоб мне не сойти с этого места!
Петро, впрочем, и без Явдохиных уговоров знал, что она права, и посему не заставил долго себя уговаривать. Сложения он был молодецкого, и аппетит у него был соответствующий, и вскоре снедь исчезла со стола, как будто ее там; никогда и не бывало, а Явдоха, радуясь, что гость так быстро выздоровел, притащила с кухни чайник и яблочный пирог и начала угощать Богомаза душистым, с малиной, чаем, от которого его сразу прошиб обильный пот, и пирогом, который, как она утверждала, испекла специально для него, надеясь, что он придет.
Когда и пирог исчез, Явдоха подсела совсем близко к Богомазу, и тот уже было размечтался, что она наконец предложит ему пройти в другую комнату, и даже обнял пышный ее стан, подталкивая ее к этой мысли, как вдруг в дверь постучали. Надо заметить, что Явдоха в утро была удивительно хороша собой: темно-русые ее волосы в лучах утреннего солнышка казались золотой короной, а васильковые глаза искрились, словно два нежных озера, в которые наш Богомаз был готов уже погрузиться навсегда. Так вот, Явдоха чуть скривила свои пухленькие губки, недовольно поморщилась и подошла к окну, чтобы посмотреть из-за занавески, на того, кто к ней пожаловал.
– Кто там? – спросил Петро, испытывая новое для своего заскорузлого от одиночества сердца чувство – ревность.
– Попик собственной персоной, – застенчиво улыбаясь ответила Явдоха. – Не знаю, что и делать…
– Да пусть его, пусть идет к своей попадье, что ему тут, – угрюмо проворчал Петро.
Явдоха, однако, с ним не согласилась.
– Грех обманывать святого отца, – сказала она. – Он, наверное, на минутку зашел воды испить или посоветоваться, он ведь в селе человек новый, а попадья его и в селе-то раньше вообще не жила, нет, я его пущу, а ты поди в спальню, так и быть, я разрешаю, только смотри, на постель не ложись, а в кресле сиди и дверь закрой, нечего уши вострить! И она подтолкнула Богомаза своей пухленькой ручкой к двери, которая вела в спальню, и закрыла за ним дверь.
Петро, впрочем, ревновал не зря. Молоденький попик, едва оказавшись в горнице, наговорил Явдохе столько комплиментов, что если бы она по-настоящему умела смущаться, то покрылась бы густым, как свекла, румянцем. Но она, привычная к таким излияниям сильного пола, лишь улыбалась да хлопала длинными ресницами, притворяясь, что ничего не понимает, – Явдоха была себе на уме, а попику было и невдомек, что беседует он с любительницей прокатиться в безлунную ночь на метле. Явдоха, впрочем, считала себя не ведьмой, а феей, потому что зла людям без нужды не чинила, а ночные свои прогулки оправдывала тем, что и космонавты летают среди звезд, однако же их никто не сжигает на костре, как Джордано Бруно. Метлу, видать, она считала чем-то сродни ракете. Родители ее уехали работать на Север да там и осели, а дочь осталась в родной Горенке сохранять дом. Годы шли, Явдохе перевалило за тридцать, но замуж она не спешила, хотя в женихах недостатку не было, – боялась, что мужу не понравится ее «хобби».
Надо сразу пояснить читателю, что ничего особенно ведьмовского в Явдохе и впрямь не было. Просто после отъезда родителей соседи иногда замечали, как в полнолуние она босоногая, в одной ночной рубашке прогуливается по заснеженному двору, выставив впереди себя полные, красивые руки – в девичестве она считалась писаной красавицей и одноклассники ходили за ней табуном. Явдоха, впрочем, о своих ночных прогулках по снегу не помнила, но когда соседи ей рассказали, то поняла, что болеет лунатизмом. Впрочем, это скоро у нее прошло, но зато по ночам у нее иногда начинался зуд по всему телу, который проходил только тогда, когда она, оседлав метлу, проветривалась в ночном небе. Во всем остальном она была женщиной доброй и осмотрительной и уже начинала посматривать на Петра как на возможную для себя пару.
Все карты, однако, спутал попик, который хотя так и прозывался, но отнюдь не был худосочен и бледен, как приличествовало бы его сану, а был здоровенным, под два метра, детиною, с ершистыми волосами, голубыми глазами на открытом, загорелом лице и с телосложением сплавщика леса. Женился он впопыхах перед окончанием семинарии на девушке, с которой был едва знаком и которую подсунули ему родители. Первые месяцы их совместной жизни они провели как в раю, но после переезда к месту службы в Горенку попадья захандрила – в город ездить было далеко, подруги приезжали к ней редко и она почти не выходила на улицу, проглатывая одну книгу за другой да дожидаясь возвращения супруга из церкви.
Попик, как его в шутку прозвали горенчане, любил зайти к Явдохе по дороге домой, чтобы излить душу и немного перекусить – попадья, не в обиду ей будет сказано, готовила отвратительно, предпочитая угощать святого отца пищей духовной. Впрочем, стихи, которые она ему читала, когда он поглощал чудовищные каши и совершенно несъедобные борщи, никак не способствовали улучшению их вкусовых качеств. А поп, на самом деле его звали Тарасом Тимофеевичем, был охоч до еды и совершенно не знал, как ему быть, – и попадью обидеть не хотелось, и поесть вкусно не удавалось. А тут Явдоха уговорила как-то зайти на куличек да так попотчевала, что он еле домой дотащился и вынужден был взять грех на душу и солгать, что у него болит живот и поэтому нет никакого аппетита.
Итак, Богомаз неохотно поплелся в спальню, а Явдоха бросилась открывать дверь. Попик был усталый – служба затянулась, жара его измучила, и он сразу спросил воды напиться. Явдоха его усадила за стол, принесла воды, яблок, а сама все думала, как ей быть, – Петро был мужчина холостой и, судя по всему, неплохо зарабатывал, хотя и не любил говорить о своих заработках, а попик – женат да и на виду у всего общества, того и глядишь ворота дегтем вымажут…
Напоила Явдоха попика да и выпроводила, притворившись, что не слышит, как пищит от голода молодецкое брюхо, – не хотелось ей сегодня беседовать с ним об умном, да и Петро в спальне топал ногами, как тигр в клетке.
Попик, насупленный, ушел восвояси, а Явдоха возвратилась к Петру. Но у того уже настроения не было, он как-то быстро попрощался и ушел, сказав, что не хочет мешать, – ревность душила его изнутри, а он не хотел показываться перед Явдохой злым.
От такой неблагодарности Явдоха хотела было нахмуриться, но не смогла – по своей природе она была хохотунья, и до калитки Петра провожал ее громкий и нежный, как перелив колокольчиков, смех, от которого, впрочем, ему становилось еще горче – и уходить не хотелось, и себя было жалко, и ревность слепила глаза, как полуденное солнце.
Кое-как добредши домой, Петро хотел было рухнуть на постель, но оказалось, что возле хаты его поджидает барышник. Петро, который еле переставлял ноги, быстро спровадил барышника, отдав ему по дешевке все, что написал за последний месяц, и тот радостно засуетился и исчез, словно растворился в своих «Жигулях», а те, в свою очередь, в окружающем хату пространстве.
В изнеможении Петро рухнул на постель, словно хотел; забыться, но что-то заставило его открыть глаза и он увидел, что на потолке над ним чернеет злобная харя свиньи, которую он чуть было не пнул вчера по дороге домой. Свинья, заметив, что он на нее смотрит, заурчала, как кот, и еще пуще прежнего осклабилась в улыбке, и только ее зеленые глазки словно холодом буравили усталое Петрово сердце.