– Мои! – крякал и стонал Тоскливец, задыхаясь и потея. – Это я их копил…
– На мне экономил, ублюдок, – сурово ответствовала Клара, прижимая его к полу, он, как мог, уворачивался, но понемногу начинал уставать и понимать, что сохранить заработанное в поте лица ему вряд ли удастся. И так бы оно, вероятно, и произошло, если бы Гапка, которая опять превратилась в зрелую матрону, а вовсе не в девушку, как ей того хотелось, не показалась на пороге превратившегося в ринг жилища.
– Убирайся, – злобно прошипела Клара, увидев Гапку, но та бросилась на помощь своему дружку, и вскоре на полу образовалась гадючья куча из сплетенных рук и ног, между которыми виднелись остатки изорванных, мятых банкнот. И кто знает, чем бы все это закончилось, если бы в дом не зашел угрюмый Голова с увесистой сулеёй в руках.
– Все, хватит, – сказал он. – Не прекратите, милицию вызову. Из города. Давайте-ка лучше выпьем за мир и дружбу, и чтобы детство нам только снилось…
И вся основательно помятая братия уселась за стол, и Тоскливец в очередной раз был вынужден вытащить увесистый ломоть буженины и накромсать на скорую руку лука с солью. И напиток, принесенный Головой, скоро примирил их между собой, и с их возрастом, и с тем фактом, что молодость бывает в жизни всего один раз и исчезает, как луч солнца, который прорезает ночной мрак, предвещая восход небесного светила. А тут на огонек пожаловали Мотря и Дваждырожденный (он подозревал, что молчаливый счетовод тоже философ и все, правда, тщетно пытался молчуна разговорить), и на лице успокоившегося Тоскливца появилось выражение, отдаленно напоминающее человеческое, а Мотря все рассказывала о том, как она будет худеть, и от ее рассказов им стало даже жарко, хотя дом был не топлен, и разошлись они почти под утро, так и не догадавшись, что Голова устроил этот сабантуй только для того, чтобы избавиться от Васьки, который, как он надеялся, не посмеет появиться перед честной компанией. И только придя домой и даже пропустив вперед себя Гапку, он опять увидел на своей тахте зеленое пятно – Васька его уже дожидался, чтобы изводить рассказами о том, что в городе его ожидает совсем другая жизнь, и Галочка будет кормить его по-царски и возить на «мерседесе», и пусть Гапка лопнет от зависти, а там, может, и он, Васька, опять оживет и тогда уже Василий Петрович будет кормить его как следует…
От кошачьего маразма веки у Головы отяжелели, он рухнул на тахту и под свист пурги незамедлительно убыл в царство сна, в которое Ваське сегодня было не пробраться и в котором всегда происходило то, что Голове не удавалось наяву. Но ведь сны для того и существуют, и особенно они существуют для этого в Горенке, не правда ли?
Ночь перед Рождеством
Настроение у пасечника Хорька было хуже некуда – ревнивая и недоверчивая, как прокурор, Параська ни за что не хотела поверить в то, что это подлые пчелы испачкали его единственную приличную рубашку губной помадой. А на дворе тем временем смеркалось и все живое собиралось за столами, чтобы отпраздновать святой праздник. А у Хорька на столе не было ничего, кроме не вытертой наглой Параськой пыли; деньги, выданные им на праздничный ужин, Параська припрятала неизвестно куда, а других у него не было, и голодный его живот заходился в жалобном писке в холодной, нетопленой хате, в которой, как казалось Хорьку, уже никогда не будет тепло и уютно, и все его естество было склонно улизнуть к куму, чтобы хозяйственная Явдохушка усадила его за стол рядом с другими гостями и чтоб он там, а не с Параськой, встретил праздник, но стоило ему хоть на секунду преодолеть гравитацию и оторваться от стула, как Параська сразу же начинала визжать, как недорезанная свинья:
– Уйдешь – домой не приходи! Не пущу такого скота в дом, хоть ты на коленях в снегу весь день стой!
– Так что же мне умереть от голоду и холоду в родной хате, – пытался ее разжалобить Хорек, – ты там во Французской Гаване, или Гвиане, или как ее там, на солнышке выгрелась, приотдохнула, а я тут все лето ульи тягал, и на тебе – на праздник ни кусочка колбаски, ни рюмки горилочки, а на закуску – одни твои вопли, ну говорю тебе – об улей измазался, пчелы…
– Еще раз скажешь мне про пчел, я тебя вообще убью, – ответствовала Параська, поджала тонкие губы, и ее безутешное от Хорьковой подлости лицо приобрело еще более страдальческое выражение, при виде которого Хорьку стало жаль себя еще больше.
– Давай пойдем к куму вместе, а? – предложил он в сотый раз единственный возможный, по его мнению, вариант выхода из этой ситуации.
– Сиди уж! – в сотый раз ответила ему Параська. – Доходился ты уже, дальше некуда…
Однако на этот раз Хорек не выдержал и, подхватившись со стула, бросился к двери, по дороге схватив видавший виды кожушок, и опрометью, словно из ада, выскочил из родимой хаты вон, на волю. Вслед ему, разумеется, неслось не что совершенно неудобоваримое, причем не последнее место в Параськином монологе было уделено злополучным пчелам. А пчелы и в самом деле были ни при чем, просто чертовка, одуревшая от нестерпимого холода, решила на зиму переехать в деревню, сняла пустовавшую хату и притворилась молоденькой и пухленькой горожанкой, которую интересует медолечение. Ну и понятное дело, Хорек и принялся ее лечить и долечил до того, что почти перестал появляться дома, а Параська все хмурилась, и терпела, и уговаривала себя, что Хорек хочет, как лучше, чтобы хоть какую копейку зимой заработать, но этот жалкий самообман лопнул с треском, как мыльный пузырь, когда она обнаружила на Хорьковой рубашке бесстыдную красную помаду.
А Хорек тем временем несся по первопутку, как запутывающий следы заяц, и ледяной ветер, словно издеваясь, норовил сбить его с ног, но Хорек уже увидел заманчивый ориентир – яркий свет в Явдохином окне и, предчувствуя угощение, на автопилоте финишировал на хорошо знакомом ему крыльце и изо всех сил забарабанил в дверь, которая без промедления открылась. Хорек оказался среди радостных лиц, которые с каждой последующей рюмкой становились все более радостными, и охотно выпил десяток штрафных, чтобы не дать им себя обогнать, и мир вокруг него наконец приобрел хоть какой-то смысл, и мрачное Параськино лицо волновало его теперь уже не больше, чем давно забытые страдания неандертальцев, некогда обитавших в этих местах. И как оказалось – зря, потому что Параське дома одной не сиделось и пилить ей теперь было некого, то есть развлечься было нечем, и она решила из арьергарда перейти в авангард и подтянуть свои силы поближе к Хорьку, чтобы нанести ему последний и сокрушительный удар. И кое-как принарядившись, она заковыляла по следам супруга к дому Явдохи.
А Голова тем временем тщетно пытался заснуть – в гости он никого не пригласил, потому что Гапке было» не до приготовлений еды – все свое время она проводила за чтением журналов мод и в размышлениях о том, где взять денег, чтобы выглядеть, как ей теперь подобает. На щедрость Головы рассчитывать больше не приходилось, да и на его хорошее отношение тоже, а Тоскливцу все никак не удавалось выкурить чужую ему теперь Клару, которая пошла на попятную и даже собиралась затащить бывшего супруга под венец. В гости Голову тоже никто не пригласил – каждый думал, что уж Голову-то, конечно, кто-то уже пригласил, и не хотел нарываться на отказ. Из-за всех этих сельских тонкостей Голова оказался один-одинешенек наедине с загадочно красивой и бесконечно далекой, как еще неоткрытая звезда, Гапкой. Толку от нее, впрочем, не было никакого, и Голова, наевшись на голодный желудок чеснока с краюхой хлеба да запив это нехитрое угощение стаканом горилки, в котором багровел от стыда крошечный перчик, укрылся ватным, по сезону, одеялом и даже улыбнулся в предвкушении тех наслаждений, которые ему, Голове, предстояло вкусить в компании сговорчивых нимф, русалок, гурий и всех прочих обитательниц его заповедного рая. Но как только тяжелые его веки сомкнулись, тишина на улице взорвалась свинским хохотом, а затем послышались совершенно оскорбительные стишата, которые ничем, как казалось Голове, не напоминали колядки. К ужасу Головы, поэты-злопыхатели не забыли ни его, ни Гапку, ни Тоскливца, а Мотрю привязали к нему, и если бы Дваждырожденный это услышал… Голова покрылся холодным потом, который от охватившего его возмущения вскипел и испарился, но Голова все никак не мог заставить себя встать, поскольку надеялся, что мерзавцы уберутся сами по себе. Но проказники не для того весь день придумывали эти гадости, чтобы уйти восвояси не солоно хлебавши, без круга домашней колбаски и сулящей радость сулейки с раскрепощающим воображение напитком. И поэтому их хриплые голоса стали еще более хриплыми и еще более громкими, а так называемые колядки били теперь Голову просто по живому, потому что невидимые ему барды утверждали, что на его сорочке-вышиванке вышит нижний портрет Мотри и поэтому она столь огромна, потому что иначе «портрет» бы не уместился. Про Гапку было сказано, что она «вечно молодая кобыла без уздечки, а пришпоривать ее Голове уже поздно, и не погреться ему в ее печке, потому что поезд, которым управляет Тоскливец, уже увез ее в город Рогливец». Диванчик, который стоял у него в кабинете, почему-то был зарифмован с несуществующим словом «сранчик», и оттого, что такого слова на самом деле не существовало, Голове стало еще обиднее и он понял, что должен встать (чего ему ужасно не хотелось и, возможно, даже было противопоказано) и заставить себя выйти на улицу, чтобы осадить утратившую чувство меры молодежь. Но как только он оказался на крыльце и его обидчикам стало понятно, что он не собирается от них откупиться, ибо вышел с пустыми руками, десятки холодных снежков полетели ему в грудь и в лицо и ему пришлось спасаться бегством на исходные позиции. Гапка предательски заперлась в своей комнате и не подавала признаков жизни. «Гадюка, – подумалось Голове, – вот гадюка, сама кашу заварила, а мне расхлебывать». Про то, что в колядках упоминалась не одна только Гапка, он уже забыл. Ему пришлось достать из кладовки три кольца колбасы, десяток домашних сарделек и увесистую сулею и отдать все это в руки хохочущей молодежи, которая приняла эти дары без особого восторга и тут же унеслась куда-то в темноту. Улица снова опустела, и вдруг Голова, к своему удивлению, понял, что ему настолько одиноко, что даже своим обидчикам он был рад.