Выбрать главу

- Знаешь, Коля, я в кружке текущей политики заниматься начала!

В отдел вдруг вошел Зыбин. Он, видимо, искал Соустина, но, увидев его с женщиной, заколебался.

- Я вас, собственно, на одну минуту...

Люба, покраснев, покорилась и степенно вышла. Зыбин откашлялся; из-за кашля проглянуло отрезвело-серое утро и те же опостылевшие, не дающие жить тревоги.

- Скажите, вы отправляли подпередовую в набор? Вы знаете, почему я вас спрашиваю?

- Да, знаю.

- Скажите, когда вы посылали, там была вычеркнута фраза?

- Была. Я даже указал на это товарищу Калабуху.

- А, вы ему даже указали?

Соустин почувствовал, что это зря выскочило,

- Я вообще ему сказал...

- Так.

Соустин посмотрел вопрошателю в глаза. Тот совсем не походил на карающего судью; скорее Зыбин имел вид товарищески-опечаленный. И русый хохолок его напоминал о простоватых, славных ребятах-физкультурниках.

Может быть, именно эта простоватость вызывала желание возражать, противоречить:

- Но ведь товарищ Калабух достаточно... (Соустин не договорил: авторитет Калабуха, вескость его имени должны были разуметься сами собой). И если он оставил фразу, значит целиком брал ответственность на себя.

Зыбин нисколько не раздражился.

- Видите ли, эта фраза, как бы сказать... (Он, должно быть, собрался разъяснять, но Соустин, предупреждая его, кивнул в знак понимания.). Вот. Прикиньте теперь наш тираж: до скольких читателей она дойдет и как она их мобилизует? Надо подумать, вправе ли мы позволять товарищу Калабуху брать на себя такую ответственность.

Он говорил, несомненно, мягче, терпеливее, чем было нужно: играла музыка, и разговор вдобавок происходил с беспартийным. Беспартийные же, как казалось Соустину, в какой-то степени всегда подразумевались в стороне от самого главного, действенно-решающего (закрытые партсобрания!). Тягостно порой ощущалось это терпеливое снисхождение!

У Соустина вырвалось неожиданно:

- Мне бы хотелось поговорить с вами, товарищ Зыбин, и серьезно.

В нем поднялись все смятения этого возбужденно-торжественного и противоречивого вечера. Под музыку они были непереносимы, они требовали немедленных поступков. Бурная решимость охватила его.

- Ну, ну! - подбодрил Зыбин.

(Но лживая косинка почудилась в его глазах, почти страх. Может быть, он знает, давно и все знает об Ольге и сейчас ждет отвратительного признания?) Соустин заспешил:

- Дело в том, что и к газете и к каждому из нас, товарищ Зыбин, жизнь предъявляет новые требования. Трудно и невозможно работать по-старому. Звучание наших слов...

Нет, под Анри де Ренье сейчас не подходило. А Зыбин наклонился очень внимательно, хотя говорились пока общеизвестные вещи. Дело в том, что нельзя работать теперь, не окунувшись в самую глубь, в правду происходящего. Страна - на историческом повороте. Вот он, Соустин, родом из глухого, далекого от центров села... то есть раньше это был уездный город, а теперь он реорганизован в село, в район; сейчас там строится колхоз. Сам Соустин из крестьян, крестьянина хорошо знает, и есть там сверстники... Конечно, оторвался за последнее время. И вот если бы ему разрешили поехать на время в это село от газеты, давать оттуда корреспонденции, материалы... и помогли бы ему осознать по-настоящему те процессы...

Зыбин не поднимал головы, но охотно поддержал его:

- Отлично! Мы сейчас прорабатываем как раз годовой план нашей газеты. Задачи ее, несомненно, расширятся, и мы ставим вопрос о сети разъездных корреспондентов. Что же, если вы выражаете пожелание, попробуем...

Но получилось вообще, не захватывающе, не так, как пропылало в самом Соустине. И Зыбин, показалось, поддакивая ему, скучливо смотрел в пол... "Тебя занимает другое, по-твоему - более важное? - колюче подумалось Соустину. - Или, может быть, думаешь, что я подхалимствую?" От одной мысли об этом не выдохнувшийся еще алкоголь разъярился в нем. Может быть, тут спутались в один полоумный клубок и горечь его беспартийного воображаемого отщепенчества, и Ольга, как бы прислушивавшаяся к этому разговору-поединку, и частые беспощадные порки в детстве... Налетело надрывное что-то, бесшабашное. В такие минуты пекарь Собачка, отец его, выбегал на середину улицы с окровавленным хайлом, раздирал на себе красную рубаху, хватал и руками и всею грудью кирпич и тогда бежали дерущиеся пекаря, бежали дети, бежала вся улица... Соустин сказал с бесноватым спокойствием:

- Очень важно еще, чтобы мы, беспартийные, не стояли вообще где-то в стороне. И о партии мы должны знать больше... Вот, говорят, например...

И он выложил перед Зыбиным, думая, что это получается у него смело, уязвляюще (а в самом деле получилось путанно и не так уж уверенно), выложил часть вчерашнего разговора с Калабухом: об "органических силах", о "рецептуре", о "командовании"... И сам тотчас же протрезвел неприятно. Ненадолго же хватало в нем Собачки, ушкуйника, голоштанной вольницы! Страшнее всего, если бы Зыбин сейчас повернулся и ушел. Но он не ушел, он спросил раздумчиво:

- Откуда вы утверждаете... про командование?

Соустин, нахмурившись, замялся:

- Мы беседуем иногда... хоть бы с товарищем Калабухом...

- Так.

Зыбин принял это вполне спокойно. И сейчас же, оживившись, даже разгорячась, начал растолковывать Соустину - деловито, без всякого учительского тона: упомянул про последний, апрельский пленум ЦК, про участившиеся фракционные выступления. Соустин знал, конечно, обо всем этом и о трудностях, и о панических, демобилизационных настроениях, и о том, где главная опасность на данном этапе. Он слушал подавленно, в какой-то скверной смуте... А за дверью все танцевали, галдя под музыку, вились цветные платья; правда, народ уже поредел, в комнатах перед концом повис чад, и Любы, когда Соустин вышел вслед за Зыбиным (поодаль, как чужой), нигде не было.

"Красная площадь в тумане...

Но это бодрящий утренний туман. На всем просторе площади и в переулках, к ней прилегающих, слышно шелестение многотысячных человеческих массивов. Красная Армия вышла на двенадцатый Октябрьский парад. Она стоит могучей стеной. Чуть колеблется море многоцветных фуражек: части особого назначения, пограничники, войска ОГПУ.

Вот - звучное цоканье копыт по мостовой..."

Нет, ему не нравилось здесь ни одной строчки Вот эта, может быть, чуть-чуть: "слышно шелестение многотысячных человеческих массивов..." Да и то опять выхоленная, томная литературщина: ше-лес-тение!.. А ведь туманное то утро переживалось серьезно, даже мучительствовало чем-то. Армия глядела из тумана, как из прошлого. Площадь была пустынна, холодна и седа. Скат за Василием Блаженным стал похож на кусок дикого, легендарного уральского былого... Лохмотья, морозные щеки, молодость! Он, тоже сделавший кое-что в прошлом, стоял сейчас с блокнотиком в руках, и гордость, и похожий на рыдание восторг, и чувство собственной малости, смешиваясь, потрясали его, и серые ряды готовились под музыку политься, как буря. О, как могуче выросло время!

Но, конечно, он не сумел бы написать об этом и так для газеты. Неправда, неправда! Если бы журналистика являлась его настоящим делом, его горением, он захотел бы и сумел мобилизовать всю остроту, все истончение своей нервной системы, он придумал бы, например, какой-нибудь боковой ход в своем изложении, чтобы все-таки передать чувства, потрясшие его, - может быть, единственно ценное, из-за чего стоило писать. Но нервная система каменно спокойствовала, ни одной искры из нее не выжигалось. Будь перед ним другое, вот та химическая "формула смерти", работу над которой, вместе с надеждами, откладывал он на будущее!

...Редкий юноша такого типа, как Соустин, не воскрылял себя в восемнадцать лет мечтами о каком-то "вдруг", которое мстительно вознесет его над всеми, как в случае с Золушкой. И Соустин когда-то, бродя под всенощный звон по заречным мшанским лугам, замирал от страшного открытия, что вот именно он-то и есть тот человек в истории, который разгадает тайну сотворения жизни химическим путем, тайну белка.

Поостыв от годов и от первого знакомства с наукой, он все же не перестал веровать, что всемогущий разгадчик тот придет, а он, Соустин, мог быть хотя бы в числе немногих, которые облегчат и подготовят его приход...