— А разве вы сами не поступили бы так? Скажем, прилети вы на другую звезду…
— Не знаю. На планетах Веги жизнь нелегка, а ваших механизмов мы не имеем. Боюсь, мы всюду заботились бы прежде всего о себе. Вот ночью ты пришел без предупреждения, и все испугались тебя, Эли, а когда я приблизилась, нас хотели разъединить. Но я сижу с тобой, и мне хорошо. Это так прекрасно, что существуете вы, люди!
Она проникновенно сияла, пение ее хватало за душу. Я чувствовал себя в этот момент представителем человечества, я гордился, что людей любят. И я с негодованием вспомнил, как Ромеро презрительно отзывался об искусственном солнце, за которое благодарила людей Фиола. Экипаж звездолета, отправленного на Вегу, израсходовал на это светило все свои резервы активного вещества. Программой полета такие действия не предусмотрены — им придется держать ответ на Земле.
Я мысленно видел планету, где жила Фиола, — летом сжигаемую белокалильным жаром, темную и холодную зимой. Вдали сияла синевато-белая Вега — декоративная, неживотворящая звезда. Да, конечно, можно приспособиться к самым безжалостным условиям существования — и они приспособились ценой страданий. Разумом и чувствами я был с теми, кто бросил луч в их ледяную темноту, послал волну тепла в скованные морозом сумрачные убежища, защитил от пронзительного летнего света! Но, несомненно, кто-то из людей поддержит Ромеро, объявив транжирством бескорыстную человеческую помощь… Сказать Фиоле, что люди разные, я не мог.
А между тем погасшая было луна стала возрождаться в солнце. На черном пологе неба засветился диск, он становился ярче и горячее. Звезды тускнели и пропадали. Фиола прижалась ко мне. Я хотел ее поцеловать, но не знал, принято ли на Веге целоваться. Мне было радостно и без поцелуев.
— День идет, — сказал я. — Рабочий день, Фиола.
— Да, день, — отозвалась она. — И ты удалишься. Спасибо, что ты был эту ночь со мной, человек Эли.
— И тебе спасибо, Фиола. Ты подарила мне лучшую ночь в жизни.
— Что было в ней лучшим, Эли? То, что я критиковала людей за несовершенство?
— Нет, то, что мы сидели рядом и, разные, чувствовали свое единство.
Она унеслась, звеня и сверкая, в глубину сада, а я поплелся к выходу.
31
Я собирался к Вере, но она сама вызвала меня. У входа в гостиницу вспыхнул видеостолб. Вера сидела за столом. Она казалась усталой.
— Ты не спал сегодня, брат? — спросила она, всматриваясь в меня. — Тебя не было дома.
— Я провел эту ночь с Фиолой в их саду.
— Я тоже не спала. Дурацкая ночь — споры, ссоры… Как бессердечны иные люди!
Я сообразил, что она говорит о Ромеро. Я редко видел Веру такой измученной. Раньше в спорах она воодушевлялась. Дискуссии оживляли, а не подавляли ее. Что-то очень серьезное случилось у них с Ромеро.
— Прими радиационный душ, Вера. И не думай о чужом бессердечии.
— Не думать о бессердечии я не могу. Бессердечие, распространившееся на многие сердца, становится грозной силой. Я вызвала тебя, чтобы освободить на этот день.
Я пошел к Андре. У Андре сидел Лусин. Я предложил им отправиться на розыски сведений о галактах. Андре собирался сегодня готовить зал Галактических Совещаний к своему концерту. Я уверял его, что звездожители отнесутся к симфонии не лучше, чем люди, музыка должна радовать, а не терзать.
— Наш век трагичен! — закричал Андре. — Посмотри на небо — сколько горя! И еще эти чертовы человекообразные с их загадочными врагами! Наши предки могли дикарски радоваться неизвестно чему, а мы обязаны задуматься над смыслом существования.
Он готов был завязать запальчивый спор, но я отвернулся к Лусину. Лусина уговорить легче, чем Андре. Он потащил передвижной дешифратор. На улице мы взвалили прибор на воздушную тележку и поехали в гостиницу «Созвездие Орла».
Мысль о том, что надо поискать сведений о галактах у альтаирцев, явилась мне вчера. Я хотел также познакомиться с их живописью. В вестибюле мы облачились в скафандры и получили гамма-фонари для высвечивания невидимых жителей Альтаира.
В зале было пусто. Мы светили во все стороны, но никого не обнаружили. В конце зала открывался туннель, и мы прошли сквозь него на рабочую площадку. У меня защемило сердце, когда я увидел раскинувшуюся кругом страну. На темном небе висел синевато-белый шар, имитировавший жестокий Альтаир. Все вокруг разъяренно сверкало. Ни единой травинки не оживляло сожженную почву — до скрежета белый камень, до хруста белый песок, удушливая пыль, вздымавшаяся из-под ног…
— Пейзаж! — сказал я. — Жить не захочешь!
Лусин не изменил себе и тут.
— Неплохо! Здесь жить — искусство. Мастерство. Высокое.
Вскоре нам стали попадаться сооружения альтаирцев — каменные кубы без окон. Мы вошли в один и засветили фонарями. На окнах вспыхнули люминесцирующие картины. Рисунки меняли окраску и интенсивность, стоило повести фонарями, а когда мы тушили фонари, картины медленно погасали.
Живопись была странна — одни линии, хаотически переплетенные, резкие, мягкие, извилистые, — не штрихи, но контуры. Я вспомнил о математической кривой Пеано, не имевшей ширины и толщины, но заполнявшей любой объем. Линии, какими рисовали альтаирцы, заполняли объем, отчеркивали глубину, изображали воздух и предметы. Я видел все тот же беспощадный пейзаж — неистовое солнце, камни, песок, сооружения. И всюду были сами альтаирцы — нитеногие, паукообразные, проносящиеся между предметами.
На одной картине два альтаирца дрались, яростно переплетаясь отростками, сшибаясь туловищами. Художник великолепно передал обуревавшую их злобу, стремительность и энергию движений. Я двигался вдоль одной стены, Лусин вдоль другой. Он вдруг закричал:
— Эли! Скорей! Скорей!
Лусин показывал пальцем на картину. На картине были галакты.
И эта картина была рисована линиями — лишь контуры вещей заполняли пейзаж. На камне лежал умирающий бородатый галакт в красном плаще и коротких штанах. Одна рука бессильно отваливалась вбок, другая сжимала грудь, глаза умирающего были закрыты, рот перекошен.
Неподалеку стояли трое закованных галактов — на картине отчетливо виднелась цепь, стягивающая их руки, заложенные за спину. И с тем же жутким совершенством, с каким художник передал страдание в облике умирающего, он изобразил молчаливое отчаяние трех пленников. Они не смотрели на нас, головы их были опущены с безвольной покорностью… А над ними реяли альтаирцы. Каждая линия их тел кричала, альтаирцы метались, хотели что-то сделать, но не знали — что.
— Где же те, кто пленил галактов? — размышлял я. — Очевидно, это не альтаирцы, те сами в ужасе. Никакого намека на их врагов!
— Загадка. Надо искать. Может, еще картина?
— Надо поискать альтаирцев, — сказал я. — Только они смогут объяснить загадки своих рисунков.
Побродив по пустыне, мы увидели сборище усердно работающих альтаирцев. Шар, заменяющий Альтаир, накаливался по-полдневному, и паукообразные создания светились в видимых лучах, но слабее, чем в зале, где мы их впервые увидели. И если там они были полупрозрачны, то здесь их сходство с призраками еще увеличилось. Кругом были одни тускло мерцающие контуры тел, а не тела. «Вот откуда их странная живописная манера», — подумал я.
Альтаирцы побежали к нам. Они протискивались поближе, стремились дружески обнять ножками-волосиками — пришлось усилить охранное поле. Я настроил дешифратор и пожелал им здоровья. Эти добрые создания в ответ пожелали нам никогда не спать. Очевидно, сон у них — штука страшная, и они его побаиваются.
— Нам очень понравились ваши картины, друзья.
— Да, да! — загомонили они. — Мы рисуем. Мы всегда рисуем.
— И нам хочется знать, что за существа, похожие на нас, изображены на одной вашей картине?
Когда дешифратор преобразовал вопрос в гамма-излучение, альтаирцы словно окаменели. Если бы у них были глаза, я бы сказал, что они замерли, выпучив глаза. Потом по кольцу паукообразных пробежала судорога, и оно стало разваливаться. Передние отступали, кто-то из задних пустился наутек.
— Что с ними? — спросил я Лусина. — Они вроде испугались вопроса.