Должно быть, мои движения привлекли его внимание. Большая рука ныряет под стол и хватает мое запястье. Сердце так и трепыхнулось. Он выволок меня из-под стола и поставил перед собой. Я не отрываю глаз от пола: очень страшно увидеть гнев на любимом лице.
— Ты ведь знаешь, что нельзя сюда заходить, — спокойно и беззлобно говорит отец.
Дрожащим голосом я рассказываю ему о ящерке: «Ведь ее мог съесть кот!» и прошу прощения.
Отец берет в свою большую ладонь мою руку и тихонько по ней похлопывает.
— Что ж, у ящерицы своя судьба, как и у всех нас, — заметил он. — Но что это такое?
Он поднимает другую мою руку, в которой я до сих пор держу бумагу со своим рисунком. Внимательно смотрит на нее и, ничего не сказав, выставляет меня из комнаты.
В тот вечер я стараюсь не попадаться ему на глаза: надеясь, что он позабудет о моем проступке. Наказания так и не последовало в тот день, похоже, мне удалось выкрутиться.
Но на следующий день после общей утренней молитвы отец позвал меня к себе. Внутри у меня все оборвалось. Но вместо наказания отец принес тонкое перо, чернила, старый свиток, лишь немного покрытый его записями.
— Тебе надо попрактиковаться, — сказал он. — Ты можешь помочь мне, если разовьешь свои способности.
Мне нравилось рисовать и усердия в этом занятии было не занимать. И вот каждое утро, отложив в сторону деревянную доску, на которой нас учили писать стихи Корана — отец требовал, чтобы все его дети посещали эти уроки, — я вместо веселых игр уединяюсь и рисую, пока не устанет рука. Мне очень хотелось помогать отцу. К двенадцати годам удалось кое-чего добиться. Почти каждый день я несколько часов провожу в компании отца, помогая ему создавать книги, за которыми приезжали чужестранцы, интересовавшиеся медициной.
Вечером первого дня в студии Хумана я чувствую себя так, словно те счастливые годы и все мои умения окончательно меня покинули. Стемнело, рука дрожит от напряжения: ведь надлежало делать столь мелкие штрихи, что их и разглядеть толком было невозможно. Я ложусь на циновку в углу мастерской, ощущая страх и собственную никчемность. Слезы жгут уставшие глаза. Я плачу, а человек, лежащий рядом со мной на циновке, хрипло меня успокаивает:
— Радуйся, что тебя не отправили в переплетную, — сказал он. — Там ученики учатся протягивать золотую нитку, такую тонкую, что ее можно продеть сквозь отверстие в маковом зернышке.
— Но Хуман выгонит меня, если я не сделаю эту работу, а ничего другого я не умею.
После того, как меня захватили в плен, в дороге мне довелось видеть парней моего возраста, иностранцев. Они в ужасе жались к борту корабля, плывущего по бурному морю. Они работали в каменоломне под палящим солнцем или сгибались в три погибели в темных и страшных шахтах.
— Ты не первый, кому не удалось выполнить задание. Можешь мне поверить. Он придумает для тебя другую работу.
Так и вышло. Он едва глянул на мое рисовое зернышко и отбросил в сторону. Послал готовить грунт вместе с художниками и каллиграфами. У одних ослабло зрение, у других руки утратили твердость. Весь день приходилось сидеть вместе с этими разочарованными людьми, натиравшими перламутром пергаменты по тысяче раз, пока лист не становился совершенно гладким. Через несколько дней такого труда пальцы мои потрескались, и кожа слезала с них клочьями. Вскоре невозможно было держать в руке кисть. И тут накатило отчаяние, впервые со дня пленения.
Мысли о доме, воспоминания об отце прорвались, несмотря на все мои попытки спрятать их. Мы оставили дом во время праздника. Веселый караван вышел из дома под бой барабанов и пение цимбал. И вот отец, которого я больше не увижу: серебряные волосы, запачканные кровью и какой-то светло-серой жидкостью, кровавые пузыри на его губах, он пытается прочитать свою последнюю молитву. Его глаза в отчаянии смотрят на меня. Тогда меня за горло держал бербер, и рука его была жесткой и широкой, как ветвь дерева. Каким-то образом мне удалось высвободиться и прокричать несколько слов отцу, слов, которые сам он не в силах был произнести: «Аллах Акбар, нет Бога, кроме Аллаха!» В этот момент меня оглушил удар, и мой крик замер.
Когда вернулось сознание, мне удалось поднять голову и сквозь решетчатую перегородку телеги увидеть вдали тело лежащего отца. Под горячим пустынным ветром шевелилась груда тряпок цвета индиго, а сверху блестящие черные перья первого хищника. Рядом со мной в телеге наши вещи. Меня везут на север.
Три месяца мне пришлось грунтовать бумагу. Теперь я оглядываюсь на то время, уже без страха, который мучил меня тогда — страшно было бы заниматься этим всю жизнь, — и понимаю, что многое довелось узнать, особенно от Фариса. Фарис, как и я, родился за морем, в Ифрикии. В отличие от меня, сюда он приехал добровольно: практиковаться в искусстве в некогда могущественном Аль-Андалусе [35]. В отличие от других, он не хвастался своим великим умением, которое когда-то у него было. И не ныл, не жаловался, как другие, которые зудели, словно надоедливые мухи.
35
Аль-Андалус — название, под которым была известна территория Пиренейского полуострова во времена мусульманского владычества в Средние века (711 — 1492).