Я расправила плечи и потянулась за скальпелем. Села, подперев подбородок ладонью, другую руку занесла над переплетом. Перед началом работы каждый раз испытываешь минутное сомнение. Солнечный луч отразился от стального лезвия, и я вдруг вспомнила о матери. Если бы она промедлила, как я сейчас, пациент умер бы на столе. Но моя мать, первая в истории Австралии женщина — заведующая отделением нейрохирургии никогда в себе не сомневалась. Ей было плевать на условности ее времени: она выносила и родила ребенка, не удосужившись выйти замуж за его отца, и даже имени этого человека ни разу не упомянула. До сих пор я не знаю, кто тот человек, которого она любила? Человек, которого использовала? Последнее было более вероятно. Она думала, что воспитает меня по своему образу и подобию. Ничего похожего. Мать светлокожая и загорелая, как теннисистка. Я смуглая и бледная, как гот. Она любит шампанское, я предпочитаю пиво из банки.
Я давно поняла, что не заслужу ее одобрения, потому что предпочитаю возвращать к жизни книги, а не тела. Для нее мои диссертации по химии и древним языкам Ближнего Востока — бумажки вроде одноразовых носовых платков. Магистр химии и доктор в искусстве консервации — эти научные звания не производили на нее ни малейшего впечатления. Мои пергамента, краски и клейстеры она называет «детсадовскими игрушками». «Ты бы уже интернатуру закончила», — сказала она, когда я вернулась из Японии. «В твоем возрасте я была старшим ординатором», — вот и все, что я услышала, вернувшись домой из Гарварда.
Иногда я чувствую себя персонажем с одной из персидских миниатюр, над которыми работаю, крошечным человечком. С высоких галерей на него смотрят неподвижные лица, либо подглядывают из-за решетчатых ширм.
Но в моем случае это всегда одно лицо, лицо моей матери. У нее неодобрительный взгляд и недовольно поджатый рот.
И вот мне тридцать лет от роду, но тем не менее мама все еще может встать между мной и моей работой. Воспоминание о ее нетерпеливом, неодобрительном внимании наконец встряхнуло меня. Я подвела скальпель под нить, и рукопись развалилась на драгоценные листы. Взяла первый, из-под переплета выскочило что-то крошечное. Осторожно, с помощью тонкой кисточки из собольего волоса, я переместила его на стекло и положила под микроскоп. Эврика! Это был маленький фрагмент прозрачного крыла насекомого. Мы живем в мире членистоногих. Возможно, крыло принадлежит обычному насекомому и ничего нам не скажет. А что, если насекомое было редким и обитало в ограниченной географической зоне? Или это уже исчезнувшая разновидность? В любом случае, оно добавит информацию к истории книги. Я положила его в конверт и наклеила ярлычок.
Несколько лет назад сенсацию вызвал крошечный фрагмент птичьего пера, обнаруженный мной в переплете. Книга, над которой я работала, представляла собой очень красивый маленький молитвенник, составленный из кратких обращений к разным святым. Вероятно, это была часть утерянного «Часослова». Владельцем молитвенника был известный французский коллекционер. Центр Гетти так им восхитился, что выложил за него целое состояние. У коллекционера имелись документы, согласно которым миниатюры в молитвеннике были созданы мастером Бедфордом примерно в 1425 году в Париже. В отношении мастера у меня остались некоторые сомнения.
Обычно птичье перо немного вам скажет. В инструмент для письма можно превратить любое сильное перо, в этом случае экзотическая птица вам не нужна. Мне всегда хочется рассмеяться, когда вижу, как в исторических фильмах актеры водят по бумаге роскошными страусовыми перьями. Во-первых, сомнительно, чтобы по средневековой Европе расхаживали толпы страусов. Во-вторых, писцы всегда обрезали перо по бокам, так что оно больше походило на палочку: не хватало еще, чтобы на бумагу во время работы падали пушинки! Но я настояла на проверке пера у орнитолога, и что, вы думаете, он сказал? Перо принадлежало мускусной утке. Сейчас эти утки водятся повсюду, но в 1400-х годах они не выходили за пределы Мексики и Бразилии. В Европе они появились лишь в начале 1600-х годов. Оказалось, что французский «коллекционер» много лет подделывал рукописи.
Осторожно приподняв второй лист Аггады, я вытащила поддерживавшую его истрепанную нить и заметила тонкий белый волос, длиною около сантиметра. Он запутался в нити. Посмотрев в микроскоп, увидела, что волос оставил слабую бороздку возле переплета на странице, изображавшей испанский семейный седер. Осторожно, хирургическим пинцетом, я распутала его и положила в отдельный конверт.