– Вы что, – говорю, – парами, что ли?
– Парами, милок. Так оно жить легше.
А друг мой уже глаз щурит:
– Посевы, небось, портите?
– Чего их портить? И так порченые.
– Людей, небось, морочите?
– Чего их морочить? Без нас оморочены.
– Чего тогда живете?
– А чего не жить? Всяк на лучшее метит.
– Лучшего не будет, – сказал мой друг. – И не ждите.
Помолчали. Подумали. Шушукнулись разок.
– У, – сказали, – и этот пенёк.
Сшуршали куда-то.
– Я не пенёк! – закричал вслед. – Я пророк!
Но ответа уже не было.
– Вставай, – говорю. – Чего ждем? К бабе Насте пора. За богатством.
Удивился. Глазом на меня повел.
– Ты-то чего? – сказал чванливо. – Тебе-то оно на кой?
Я и угас:
– Не знаю...
Обиделся незнамо на кого.
Обулись. Дальше пошли в ботинках. Где по кочкам, а где по стерне. Мой нетерпеливый друг снова шагал впереди, напрямик к цели, разогревался на ходу, распылялся чувствами.
– Баба Настя! – кричал. – Готовься! Отворяй чердак! Вон он я! За богатством иду!
Вышли на проселок, на битую его пыль, дальше зашагали рядом. Подпрыгнули – попали в ногу. Приладились – плечом к плечу. Даже посвистели чуток: он свое, да я свое, получилось складно.
– Надо же, – говорит.
– Надо же, – говорю.
Мы шли, но деревня не приближалась.
Так и маячила на краю поля.
А пора бы уже.
– Расслабься! – кричал мой друг. – Не торопи события! Они сами тебя найдут! Отдайся течению, плыви вместе со всеми. Тогда всё будет рядом, с тобою, твое. Куда вы всё торопитесь, люди городские? Вы же не уловите жизнь деревенскую!
И снова мы шли, но ничего не менялось. Как морочил кто-то. Водил за собой. Дорогу не туда перекладывал. Путь набавлял. Ноги уже гудят, а до деревни не ближе. Поле бесконечное. Хлеба по сторонам. И шевеление оттуда, шуршание, бормоток, как подхихикивает кто-то, прыскает злорадно в кулачок. Бог дал путь, а чёрт дал крюк.
Тут дрема на нас навалилась, да такая тяжкая, как медом по глазам помазали.
– Завертяй, – зажалился мой друг, – с Завертяихой. Почучуй, – зажалился, – с Почучуихой. Может, хватит уже?..
А оттуда:
– Грамотный?
– Грамотный.
– Напиши слезницу.
– Это еще что?
– Жалобу на порядки. Не цветно цветут цветы, не красно растут дубы. Напиши, а?
– Да я и не знаю, как.
– Тоску напустим, – погрозили. – Печаль с бедою. Сон с дремотою. Забытье с беспамятством. Ну, напиши, ладно тебе!
– На кого хоть жаловаться?
– На кого, на кого... Мы почем знаем? Нам снизу не видно – на кого. – И завопили в голос: – В смолу кипучую, в золу палючую, в серу горючую! Чтоб их прибило к притолоке колом осиновым! Иссушило суше травы! Заморозило пуще льда! Чтоб они окривели, окаянные, охромели, ошалели, одеревенели, одурели, оголодали, отощали, обезручели, – злым мученьем, горьким сокрушеньем! Какое поле попортили, – паралик их возьми!
– Ребята, – сказал мой друг. – Почучуи мои милые. Дохлое это дело. Исторический – мать его перемать – процесс.
Бормотнули, как сговорились.
– А Богу пожаловаться?
– Жалуйтесь.
– Да нам не положено. Мы из другой команды. Пусть уж сделает хоть чего-нибудь...
– Пусть, – сказал мой друг. – Я не против.
Шелохнулись, как подобрались поближе.
– Помолись там за всех... Поле помяни за упокой...
Тут мой друг и застеснялся. В первый, быть может, раз.
– Да я и не умею... Не знаю. Не обучен. Не верю вроде...
– А этот? – на меня.
– Этот... – сказал мой друг. – Он тоже из другой команды.
Они и отступились.
Стоял на пути мужичок зыристый, глядел в бинокль на деревню.
– Эй, ты чего тут?
– Высматриваю. С какого боку приступать.
– Куда тебе приступать? Ты же теперь снулый.
– Был снулый, – сказал важно. – Повысили и проснулся. Киплю белым ключом. Анчутка рогатая. Чёрт толкачий.
– Это ты, что ли?
– А то нет. Поглядеть не хотите?
Вынул из портфеля еще бинокль.
Приладились и застонали.
Деревня – вот она, хоть рукой огладь.
Тихая деревня на отшибе, лес позади – каймою синею, как шаль на плечи накинута, и поле кругом деревни подолом сарафанным, в желтом, тяжелом колосе, до самых до ее огородов.
– Ах! – сказали хором. – Что же это за ах!
Подкрутили для верности окуляры.
Улица широкая, травою проросшая, деревья разрогатились поверху со скворечнями, избы встали негусто, плетни с корчагами, яблони с яблоками, груши, вишня обобранная. Куры ходят. Голуби. Собаки спят. Людей нет. И хлебом вроде потянуло. Ржаным, запашистым, с горячего поду. С корочкой. С угольком приставшим. И звук вроде донесся – прынь-прынь, как телят позвали.
– Вон она! – закричал мой друг в великом волнении. – Третья с краю!
Дом ладный, крыша на два ската, чердак об одно оконце, и глядит из оконца бабка на лицо кругла, щеку кулаком подпирает, будто и впрямь нас выглядывает. И платок на ней, между прочим, в крупных горохах.
– Ба-аба! – поплыл мой друг. – На-астя! Красавица ты моя! Любовь несказанная! Рукодельница. Бережливица. Сидит, стережет, чердак-то, небось, доверху! – И занудил не своим голосом, как вымаливал: – Кузовок бы мне, туесок, короб, скопкарь, люльку с вальком, жбан, рубель, скрыню с коклюшкой, да пестерь из бересты, да набируху из луба, да солоницу утицей, охлупень с ендовой, бурак с трепалом, лукошко с дупелышком, ковш-черпалку да ковш-наливку, прялку столбчатую, фонаристую, расписную – кустики ракитовы, ягоды изюмовы, быт семьи и ее привкусы, чаепитие с хозяйством, экий дурак выпил бурак, и для усыпания и для просыпания, и чтобы рос и добрел и на ум набирался, человек – помни свой час!
Замолк, как выдохся.
А мужичок зыристый вкрадчиво:
– Жизнь короткая, а поле широкое. Можно и не поспеть.
– И что?
– И ничего. Может, столкуемся?
А друг мой нагло:
– Стоит корова, орать здорова. Отгадаешь – столкуемся.
– Эва, – сказал. – Делов-то. Корова-истеричка.
– Ошибаешься. Даю намек. Стоит корова, к стене приткнута. Орать здорова, коль пальцем ткнута.
– Корова-инвалид.
– Не столковались, – сказал мой друг. – Отгадка – рояль.
И мы пошли дальше.
– Позовете, – крикнул. – Попросите. В пояс накланяетесь.
Слинял куда-то.
А сбоку от проселка горушка малая. Березы на ней – громадины. Старые, корявые, дуплистые, с ветвями усохшими, с буграми по стволам, как шишки от подагры. Да трава понизу – морем разливанным.
– Поспим? – говорю. – Ноги отпадают,
– Я те посплю! Богатство уведут.
– Ну и уведут, – кольнул. – Мне-то на кой?
– Ладно уж, – пообещал великодушно. – И тебе перепадет.
Но ноги уже сами несли на горушку.
Лист сухой. Трава полегшая. Холмики приникшие. Кресты подгнившие. Ограды штакетником. Камень небогатый. Фамилии-имена. Лечь бы, расслабиться, отслоиться от самого себя: беспечальным сон сладок, – да проглядывало посреди берез строение тяжелое, кургузое, к нам полукруглое, крыша железом крыта, как блин положили поверху. Будто начали строить дворец великолепный, размахнулись поначалу, сил не пожалели, вывели в радости стены до середины да и передумали по дороге, крышу нахлобучили как легла. Странно и тревожно: тело есть, а головы нет.
– Эх, – сказал мой друг, белея от предчувствий. – Купол сковырнули, гады!
Побрел как сослепу, огибая строение.
А по ту уже сторону, с парадного ее ходу, двор изрытый, земля переезженная, черная, жирная, мазутная, бочки мятые, цистерны ржавые, ворота нараспашку.
Склад. Горюче-смазочные материалы.
Сидел мужчина сбоку, на плите могильной, держал чурбак промеж ног, топором щепал ловко, а перед ним стоял знакомый нам комбайн, Коля-пенёк застыл у руля, глядел вдаль перевернутым глазом.