Выбрать главу

Когда дошли до кладбища, снегу было уже много и на лице матери, и на

одежде. Сорока осторожно отерла его с лица, велела Хоне и младшим

прощаться. Хоня последний раз прислонился к родному лицу, вновь

почувствовал, какое оно холодное; на холоде это не так поразило, как там,

в хате; было в этом даже что-то будто живое: будто нахолодала на мокрой

стыни. Сорока за руку подвела к матери самых маленьких - Костика и Ольку,

которые послушно приложились к материнскому лицу. Хоня отметил то

мгновение, когда положили на гроб крышку, закрыли вместе с матерью и

несколько упавших снежинок, - отметил со странной пустотой в душе и

спокойствием. Когда гроб начали опускать в могилу, женщины заголосили,

запричитали громче, с отчаянием, он вдруг услышал задохнувшийся в

невыразимой муке вопль Хадоськи: "Теточко, теточко! Век уже не поговорю с

вами! Не пришла, когда просили! А теперь уже и не поговорю: не услышу

никогда, не увижу!..

Не обижайтесь, теточко!.."

Когда над могилой матери обровняли бугорок земли с новым дубовым

крестом, когда люди начали расходиться, Сорока с выражением покорности

судьбе, с которым она все делала в этот день, взяла Хоню за~локоть,

печально, устало предложила идти домой; он сделал несколько шагов,

остановился, оглянулся, - почувствовал, что чего-то не хватает.

- Где Хадося? - вспомнил он.

Сорока осмотрелась, потом молча, грустно кивнула на середину кладбища.

Он заметил за голыми, припорошенными снегом ветвями знакомую фигуру в

темной одежде, пошел к ней.

Хадоська была с Ганной, над могилкой с маленьким, начавшим темнеть

крестом. Хоня догадался: тут похоронена Ганнина дочка. Хадоська стояла

спиной к Хоне, прижавшись к Ганне, о чем-то говорила.

- Злая была, очень была злая. Божечко, какая злая!.. - Плечи Хадоськи

начали вздрагивать, голова ее упала на Ганнино плечо. - Прости меня,

Ганночко!

- Нет у меня зла на тебя. И не было, - сдержанно сказала Ганна, не

сводя глаз с могилки ребенка.

- Прости, Ганнулько! Бога я уже просила! Теперь тебя прошу: не таи зла!

Прости!..

- Вот нашла о чем!

- Прости, Ганночко!

- Ну, прощаю. Чтоб ты не думала...

Хадоська не дала договорить, порывисто-обхватила Ганну за шею,

поцеловала.

- Ганночко ты моя! Любила я тебя и буду любить век!

Век буду! - поклялась преданно.

Хоня окликнул их наконец:

- Люди пошли поминать покойную. Может, и вы пойдете?

Хадоська вытерла слезы, ласково и просяще посмотрела на Ганну:

- Пойдем помянем.

Ганна оторвала взгляд от могилки. Кивнула сдержанно, пошла первая.

До самой хаты шли молча. Задумчивые, углубленные в себя Уже когда вошли

в уличную грязь, когда стали прижиматься к облепленным снегом заборам,

завалинкам, Ганна остановилась, озабоченно глянула на них.

- Поженились бы вы, - сказала она вдруг. - Хорошая пара будет.

- Да я разве против, - просто ответил Хоня. - Я давно говорил ей. Дак

тянет же неизвестно зачем. Своего батька боится. Батько не хочет.

- Вот нашли время! - упрекнула Хадоська. Обветренный маленький рот был

строго сжат, глаза смотрели кудато далеко, упрямо.

- А почему не время? - Как глубокое, выстраданное, Ганна сказала тихо,

спокойно: - Живым о живом думать.

- Мама-покойница сама говорила, чтоб поженились, - отозвался Хоня.

На поминках булькала самогонка из бутылок в кружки и рюмки; все, кто

пришел, пили и ели вволю. Чем больше пили и закусывали, тем громче

говорили, шумели. Старики и старухи вспоминали, какая она была

непоседливая да веселая смолоду, Хонина мать; какая управная, двужильная в

работе. Бывало, как выйдут в поле с серпами, никто не перегонит: от

утренней темноты до вечерней могла не выпускать серпа, не разгибаться. И в

компании не последняя была:

и спеть, и сплясать, и насмешить - на все хватало ее. И когда Хонин

отец помер, не упала духом с такой оравой на руках, усердствовала во всем,

пока не ввалилась в ледяную воду на болоте, не застудилась так, что вскоре

и встать не могла. И Хоню хвалили: тоже молодец, в мать пошел, не согнулся

в беде; берег старую, - каждый сын пусть бы так берег. Кое-кто будто

невзначай заводил речь о том, что хозяйкой бы Хоне обзавестись не худо,

намекал на Хадоську, но Хоня все переводил разговор на другое.

Молча сидели, может быть, только Хадоська да Ганна.

Хоня подливал им, упрекал, что мало пьют, Ганна понемногу пила, а

Хадоська только пригубливала рюмку; обе сидели задумчивые, строгие. У

Хадоськи время от времени на глаза навертывались слезы, вот-вот, казалось,

готова была расплакаться, но она сдерживалась. Больше всех шумела теперь

Сорока; опьяневшая, ходила она вокруг стола, подавала еду, доливала

самогонку, уже без прежней торжественности, говорила почти без умолку,

громко и складно: "Чтоб ей, покойнице, легко было на том свете, чтоб жили

и радовались дети! Чтоб у нашего Хони жизнь была в достатке и звоне!.." В

беспорядочный пьяный гомон вплетал сиплый голосишко старый Глушак, тоже

осоловелый, говорливый. Сорока все доливала и доливала ему и трещала,

трещала около него; видать, она и пригласила старика; хотя могло; быть и

так, что Глушак пришел сам. Хонч старался не смотреть на него: никто не

смел выпроводить того, кто пришел на поминки, - не было такого права. Тем

более что Глушак тоже хвалил мать и Хоню хвалил.

Ганна ушла одной из первых, а Хадоська осталась, переждала всех. В

затихшей, опустевшей хате вместе с Сорокой убрала посуду со столов,

подмела пол, ласковым словом успокоила малышей. Когда надела жакетку, чтоб

идти домой, Хоня тоже накинул свитку на плечи. Вышел следом в мокрую

темень двора. У ворот взял за непослушные руки, задержал.

- Дети как к тебе... Как к своей. - Хотел обнять, но она ласково и

решительно уперлась в него рукою. Он не стал домогаться. Помолчал. Тихо

спросил: - Может, все-таки решишься?

- Вот нашел когда.

- Мать ведь сама хотела... - Она не перечила. Хоня снова взял Хадоську

за руки. - Ганна правду сказала.

Живым...

- Не говори!

Она отняла руки и быстро, решительно пошла в темноту.

Через день, в самый завтрак, в хату Хони ворвался Вроде Игнат. Дети

усердствовали за столом, вокруг обливной миски с молочным кулешом. Хоня

радушно пригласил за стол и отца Хадоськи, пристально и настороженно

всматриваясь в него. Тот, не глядя на Хоню, что-то неласково буркнул;

окинул хату неспокойным, злым взглядом, сел на лавку. Недолго усидел,

вскочил, подступил к Хоне. Сразу не смог выговорить.

- Ты... ты чего ж ето - кружишь голову дочке?

Хоня положил ложку, тоже встал.

- У нее - своя голова.

- Смотри, вроде, разумный какой! Подкатился к девке да и дурит ей

голову!

- Я не дурю, дядько. Я уже говорил, что я - серьезно.

- Не отдам! - закричал Игнат. - Чтоб и не думал!

Чтоб из головы выкинул! Не будет етого!

- Ето, дядько, не от одного вас зависит.

- Пусть только попробует! Если не послухается, сама пойдет, - голую,

вроде, пущу! Голую! Тряпки в приданое не дам! Дулю!

- Я, дядько, не очень горевать буду по приданому1 Мне, дядько, не добро

ваше надо!

- Не добро! - не верил Игнат.

- Обойдусь! Мне - Хадоську отдайте!

- Дулю! Вот!

Вроде Игнат узловатыми пальцами злорадно скрутил дулю, ткнул Хоне:

- Вот что тебе! Вот!

Хоня вдруг захохотал. Игнат, опешивший от такой наглости, растерялся.

Некоторое время злобно топал, плевался, ругался; чем больше он выходил из