Степан минуту постоял возле отца, посмотрел на его работу, подошел к девушкам.
- Все ему самому хочется... - сказал он вежливо, лишь бы не молчать. Будто я хуже сделал бы.
Степан выглядел бледным, болезненным. "От науки, видно", - подумала Ганна. Он, видимо, хотел держаться с ними как взрослый, кавалер. Не только Хадоське, но и Ганне это нравилось. "Не брезгует, значит..." Как-никак он был в деревне самый ученый, можно считать, городской человек.
- Надолго к нам? - спросила Ганна, отвечая деликатностью на деликатность.
- Да вот батько сказал - пока не управимся...
- Оно конечно, не до ученья, если дома неуправка...
- Конечно, - поддержала разговор и Хадоська, все время посматривавшая то на ворота гумна, то на двор.
- Ты, говорят, у Ёселя живешь, что булками торгует?
- У Еселя. С его Ароном. Там закуток есть такой, что как поставили кровати, так и разойтись некуда...
- А как он к тебе, Ёсель? Не обижает?
- Не-ет. Батько платит за меня. Он, Ёсель, - засмеялся Степан, - добрый ко всем, ктб дает заработать. Надысь мешок пшеницы отвезли...
- А не скучно там, у чужих? Одному, без матери?
- Теперь не-ет. А сначала, когда поменьше был и без привычки, скучал. Просто субботы дождаться не мог, чтобы домой бежать... А теперь привык...
Ганна глянула на его болезненно-бледное лицо, проговорила сочувственно:
- Трудно, видать, учиться? Сухота одна.
- Не-ет. Мне не трудно. Мне легко дается. Особливо - письмо. По письму я самый первый в классе... Только арифметика подводит...
- Какая карих... метика? - оторвала взгляд от двора Хадоська.
- Ну, задачи. Сложение, деление...
Мимо них прошаркал в гумно старик с масленкой, быстро, но остро, зорко взглянул на сына, и все примолкли.
- Значит, жить там - неплохо?
- Не-ет. Можно жить. Только одно, что косо глядят некоторые...
- Почему?
- Из богатеев. - Он покраснел, добавил жестко: - Кулацкий сынок!
Хадоська сочувственно вздохнула, но сказать ничего утешительного не успела, так как увидела, что на дороге, со стороны хлевов, показался Евхим, а за ним рябоватый парень Иван, батрачивший у Глушаков, - вели коней. Евхим шел впереди, держа упитанного огнисто-рыжего коня на коротком поводу, сам такой же упитанный, сильный, как конь...
- А на что нужно мне это богатство, - взволнованно, с неожиданной обидой промолвил Степан. - Что, я его наживал? Да по мне - что оно есть, что его нет...
- Скажете тоже!
Евхим был уже совсем близко. Ганна, не глядя в его сторону, слышала, как он подходит, слышала его шаги, фырканье коня и все больше настораживалась. Снова вспомнила тот вечер, его провожанье, но неловкости такой, как прежде, уже не было, все сильнее душу охватывало беспокойство...
Евхим, подойдя к ним, сильной рукой остановил непослушного коня, весело поздоровался. Свободную руку подал сначала Хадоське, которая при этом сразу порозовела, потом Ганне. Он и виду не подал, что между ним и Ганной что-то было.
Евхим стоял недолго, сразу же направился с конем к приводу молотилки. Когда он запрягал гнедого, из ворот вышел старик, повел глазами по хмурому небу.
- Матка когда будет?
- Собиралась уже...
- К обеду, видно, соберетесь!..
Халимон говорил тихо, ровно, но Ганна поняла, что он очень недоволен. Старый Глушак - в Куренях все это знали - любил порядок, дисциплину и умел сдерживать себя.
Никогда не повышал голоса.
- Позови! - вполголоса бросил старик Степану.
Но мать уже шла. Увидев старика, который стоял и смотрел на нее, она догадалась, видимо, что запоздала, и сразу заторопилась, почти побежала. Корч же как стоял, так и остался стоять, ждал, пока она не подошла.
- Будешь со Степаном коней гонять, - сказал Халимон тоном приказа.
Он мельком взглянул на Степана и, не ожидая ни от сына, ни от жены согласия, повернулся к Хадоське и Ганне:
- А вы к молотилке. В гумно.
Девчата покорно пошли за ним. Глушаково гумно показалось им не в меру светлым, чисто подметенный ток очень гладким, смолистые новые бревна словно вымытыми. Тщательно окоренные дубовые сохи аж блестели, крыша будто сияла: желтые слеги, желтая солома. Половина гумна была просторной, пустой, в засторонке лежала лишь куча соломы; вторая же половина гумна плотно, чуть не до самого верха, была набита ровными рядами снопов. Но самым значительным, что особенно привлекало внимание и что, может быть, придавало всей обстановке на гумне торжественность, было маленькое ярко-красное чудо на току - молотилка...
"Красная, как чирей..." - пришло вдруг в голову Ганне.
Старик взял из угла у ворот вилы, подал Хадоське, сказал, что она будет с Иваном отгребать солому, а Ганне кивком головы указал наверх:
- Полезешь туда!.. Подавать снопы...
- Не боишься? - весело, с сочувствием отозвался Евхим.
- Чего?
- Высоко! Как бы голова не закружилась!
Он захохотал, но сразу оборвал смех, перехватив строгий взгляд, брошенный отцом.
- Не на вечерку званы... - проговорил Халимон.
Евхим промолчал, показывая сыновнюю покорность.
- Лестницу принеси!
Евхим бросился во двор. Приставляя лестницу к снопам, он украдкой взглянул на отца и, когда увидел, что тот отвернулся, дружелюбно подмигнул Ганне: не бойся, нечего бояться! ..
- Подержи немного, - попросила Ганна подругу, берясь за лестницу. Чтоб я случайно не убилась.
Лестница едва доставала до верха и стояла круто. Казалось, она вот-вот оторвется от снопов, выпрямится и полетит назад и Ганна ударится спиной об острые плашки ограды.
У нее замирало сердце, но надо было лезть и лезть, не медлить, потому что там, внизу, ждал старый Корч.
Как только она с облегчением встала на снопы, рябоватый батрак подал ей вилы, наклонил набок, взвалил на плечи лестницу. Глушак приказал стоящим у привода пустить молотилку, и она тут же. легко и звонко застучала. Ганна заторопилась, вилами подцепила под перевясло первый сноп, с усилием, напрягаясь, приподняла и опустила вниз, к мостику, где рядом с отцом стоял Евхим. Вилы, однако, не доставали до мостика, и сноп пришлось сбросить Евхиму на руки.
Подхватив сноп, Евхим мигом развязал его, пододвинул по мостику к отцу. Тот привычно разровнял его и частями пустил в барабан. Барабан, бешено вертясь, жадно подхватил колосья, застучал по ним, довольный, с надрывом засвистел, завыл.
С этого момента Глушаково гумно было полно гула, лязга, пыли, расползавшейся к стенам, поднимавшейся до Ганны, до верха крыши, вырывавшейся в открытые ворота. Ганна сноп за снопом подхватывала на вилы, переносила, бросала Евхиму, который ловил их на лету, клал на мостик. Взгляды их время от времени встречались, Евхим подстерегал ее глазами, от них трудно, невозможно было ускользнуть. Было в глазах Евхима что-то такое, что напоминало о том вечере, от чего она опять испытывала неловкость, тревогу. Она делала вид, что не замечает и не понимает его взглядов, помнит только одно: кто она и для чего тут, - работница, батрачка.
Барабан выл и выл бешено, ненасытно, как бы напоминал Ганне о ее обязанностях, не позволял задерживаться. Некогда было думать о постороннем, рассуждать, надо было выбирать снопы, подцеплять их так, чтобы они не падали с вил, умело бросать вниз. Один сноп - едва она подняла его - стал расползаться, съезжать, - видно, перевясло было некрепкое или развязалось. Она поспешно опустила сноп, принялась перевязывать его. Глянула вниз, готовясь бросить сноп, и увидела, что старик уже ждет, нетерпеливый, недовольный...
Когда снопы лежали близко, под руками, можно было не особенно спешить, передохнуть минутку-другую. Снопы, однако, лежали не только рядом, но и дальше и, можно сказать, совсем далеко, где-нибудь в углу, и тогда нельзя было не спешить, не подгонять себя. Пока донесешь сноп на вилах, стараясь не поскользнуться, не споткнуться, не вывихнуть ноги, - ходить по снопам это не по земле, - еле успеешь подать его вовремя. Походила, побегала так - стала задыхаться, руки, ноги, спина налились тяжестью.