Выбрать главу

Проходя мимо хаты к крыльцу, Ганна заметила, как в окне сверкнули любопытные, острые глазки Сороки, и беспокойство ее усилилось. Она упругой походкой взошла на крыльцо, гордо подняв голову, - как шла всегда, когда знала, что за ней следят любопытные глаза.

В сенях мачеха заикнулась, чтобы помыла руки, нарядилась, но сразу же умолкла, встретив взгляд, который говорил: сама знаю, что йадо.

- Принесите юбку, которая в клетку, фабричную кофту, черевики и фартук белый!

Ганна проговорила это так сдержанно и так строго, что мачеха почувствовала себя не мачехой, а младшей сестрой.

- Хорошо, хорошо. Сейчас... А ты разве - в каморку?

Ганна не ответила - взяла кружку, плеснула из нее на руки, и мачеха заспешила в хату.

Отец все время стоял молча, наблюдал за Ганной так, будто терял ее навсегда. Глядел и не мог наглядеться. Когда она, переодевшись в каморке, вышла в красной сатиновой кофте, что переливалась огнем на ее плечах, на груди, в белом фартуке, в высоко зашнурованных хромовых ботинках, в которых ходила покойница мать, - когда Чернушка увидел ее, наряженную, стройную, сильную, чернобровую красавицу, печальное лицо его невольно засветилось восхищением. Готовясь проститься, потерять ее, он будто впервые увидел дочь во всей красоте, и восхищение и гордость за нее на время заполнили его душу, вытеснили все другие чувства.

"Как мак! Как маков цвет! Вылитая мать!" - подумал он радостно. Губы его вдруг подернулись болью, глаза замигали - он вспомнил покойницу, первую их встречу, незабываемый до смерти вишенник!

Чернушка обнял дочь и, робко всхлипнув, сказал:

- Дай тебе боже!..

Вслед за ним растроганно всхлипнула мачеха, шмыгнула носом.

- Иди, ждут!..

Едва они вошли в хату, Сорока вскочила, закрутилась, застрекотала:

- А, пришла гусочка! Дождался гусачок молодой поры золотой. Крутил головкой, гусочку выглядывал, побаиваться начал - нет и нет! А она вот, появилась - хата засветилась!

- Не ждали, - сказала мачеха. - Ганночка как раз бураки копала...

Сорока обошла, осмотрела, ощупала глазами Ганну со всех сторон, направилась к столу, за которым сидели Евхим, старый Глушак и черный, заросший, как леший, Прокоп.

- Не ждали, значит? Не знали, не гадали, с какой стороны гусачок придет за гуской-подружкой! С какой стороны приплывет счастье-богатство! А оно вот - не из-за поля далекого, не из-за леса высокого, из своего села. Пришел молодой удалец, добрый купец!..

Сорока сыпала словами, стреляла глазками то в одного, то в другого, а чаще всего в старого Глушака, как бы ожидая одобрения своему красноречию, своей ловкости. Но Глушак, казалось, не слышал и не видел ее, молчаливый, затаившийся старый Корч сквозь очки с веревочкой, нацепленной на ухо вместо дужки, пристально рассматривал Ганну.

Ганне от его упорного, непонятного взгляда было неловко.

- Ваш товар, наш купец! - проворчал Прокоп, обводя хмурыми глазами из-под черно нависших бровей пирог и бутылку, которые уже стояли на столе.

- Купец - всем купцам купец! Сам молодой, чуб золотой, добра полны клети - лучший на свете!..

- Купца не хаем, - сказал отец - Только - девка годами не вышла!.. Погулять бы еще надо!..

- Э, что с того гулянья!.. От гульбы конь портится, так и девка!..

- Семнадцать годков всего!..

- В самый раз, самый лучший квас! А то - перезреет, закиснет, станет всем ненавистна. Станет как макуха - будет вековуха! Жалеть будет батька, мать проклинать, что не стали замуж выдавать! Жених вон какой: что родом, что телом, что красой, что делом...

- Наша тоже - слава богу! - вступился за Ганну отец.

- И старательная, и умная, и послушная, - сразу поддержала его мачеха. - И лицом - другую такую поискать!

Пусть хоть кто скажет: ничем не обделил бог!

- А Евхим - разве, сказать, не первый парень на все Курени? И ко всему - достаток! Пойдет которая - не нахвалится на долю, и поест и попьет вволю!

- Наша, конечно, не богатая... - отозвался было отец, но мачеха не дала ему договорить, бросилась сама в наступление:

- Не богатая, зато - с руками! Лишним ртом не будет!

Как иная с полным сундуком! И наварит, и напечет, и рубашку мужу сошьет! И поросенка, и ребенка досмотрит! Визжать с голоду не будут!..

- Чего тут молоть попусту! - вступил в разговор старый Глушак нетерпеливо, скрипуче. - Знаем всё, и мы и они - не дальние... Одним словом - пирог берете?

Старик повел очками на мачеху, на отца, Ганну не спросил. Мачеха немного помолчала для приличия, как бы размышляя:

- Да мы что же?.. Мы не против, если уж на то... Ганночка, поклонись сватам, возьми пирог...

4

Назавтра, в воскресенье, был сговор. Глушаки, дядьки, тетки Глушаков пили в тесной Чернушковой хате самогон, ели с таким аппетитом, что нагоняли на мачеху страх, беспорядочно и громко разговаривали. За окнами, сплющивая носы, жались дети, любопытные взрослые. Ганна время от времени оглядывалась на них. Ей было в тягость это казавшееся долгим гулянье, она ждала, когда все это кончится, весь этот невеселый, нудный гомон.

Когда в хате наконец стало тише и просторнее и остались только сваты и родители, начали договариваться о дне свадьбы. Ганнин отец не спешил, просил отложить недели на две-три, а Глушаковы сваты доказывали, что "отклад не идет в лад", добивались, чтобы справить свадьбу сразу, в следующее воскресенье. Старый Глушак почти все время молчал, - он тоже был за то, чтобы не спешить с этим, но ничем не выдавал Чернушкам свое желание: справлять свадьбу не откладывая настаивал Евхим.

Слушая споры, наблюдая за всем со стороны, Ганна видела, что старый Глушак с тайным злорадством догадывается, почему ее отец просит отложить свадьбу: хорошо, хорошо, придется поднатужиться бедняку, чтобы собрать, наготовить всего, что надо к свадьбе!..

Условились устроить свадьбу через две недели. В тот момент, когда все согласно умолкли, мачеха подала знак Ганне, и та достала из сундука рушники, подала сватам, старшему Глушаку и Евхиму.

Выпив на прощанье, сваты и Глушаки с громким говором стали выбираться из хаты. Раскрасневшаяся, с пьяной улыбкой Сорока, которую водило из стороны в сторону, в воротах зацепилась плечом за столб, пронзительно заверещала:

Ой, пьяна я дай хилюся-а,

Иду да дому дай боюся-а!..

Когда сваты вышли на улицу, а отец зашаркал в хату, мачеха сказала Ганне, стоявшей в темноте:

- И тебе спать пора бы. Вставать скоро...

- Встану...

Почти сразу после того, как дверь за мачехой закрылась, свет в окошке погас. В хате стало совсем тихо. Тихо было и на улице, только в темноте вихлялся пьяный голос Сороки:

Иду да дому дай боюся, а...

Поганого мужа маю-ю!..

Буде бити... добра знаю...

Но вскоре и он утих. Теперь лежала над Куренями тяжелая, холодная тишина.

Все вокруг было знакомо и привычно: доверчиво шептались груши, дремотно чернели на кладбище купы верб и акаций, серел еле видимый во мраке туман на болоте. От тумана, от болота потягивало зябкой торфяной сыростью...

Но Ганна вдруг увидела все это заново, таким дорогим, каким не видела раньше никогда. Ее наполнила жалость, неожиданная и жгучая, - жалко было и груш, и верб, и сырого ветерка с болота - всего, чем жила все время, не замечая этого.

"Василь... Василь..." - ворвалось, пронизало всю ее както особенно, до боли дорогое - в горле аж защемило от горечи. "Кончилось. Не суждено, значит... Прощай!.." Прощайте, груши-шептуньи, вербы тихие, молодые, вольные вечера! Не прийти уже больше к вам, как прежде, не стоять до утра! Кончилась воля девичья - встречи, милованья, прощанья! Ганна, растроганная наплывом жалости о потерянном, чуть не заплакала. С большим усилием сдержала сеоя, попробовала успокоить: "Зачем жалеть попусту!.. Что с воза упало, то пропало... У него теперь своя дорога, у меня своя... У меня Евхим..."