Выбрать главу

Должна бы радоваться! Но тот, что жил в ней, не только не радов-ал, но и не давал покоя, жизнь всю затемнил тучами, спутал все. Тот, что жил в ней, не был таким, как все остальные, по божьему благословению, тот был греховный, могут сказать даже - страшно подумать об этом - приблудный! Как ни больно, а выходит - грех был, как ни суди, а теперь, когда Евхим отказался, и думать не думай об ином - дитя грешное!..

Отказался. Нагуляла с кем-то, говорит. Будто она и в самом деле блудница какая! Будто не просила, не молила его, будто не напоминала ему о боге, будто не с ним одним, Евхимом, бога не послушалась; а он уговорил, добился своего, натешился, да еще говорит такое! А теперь вот - сговор отгулял, совсем забыл, что обещал, отрекся совсем. Раньше хоть надежда какая-то была, что совесть возьмет его, одумается, ребенка своего пожалеет, а теперь - ничего, никакой надежды! Бросил, и грех уже только ее грех, ее горе...

Теперь всякий скажет: грех, блуд - и не защитишься, не оправдаешься. Всякий может, как Евхим, сказать: "Нагуляла с кем-то", любой может блудницей назвать, хотя и не блудница никакая, просто поверила, понадеялась, думала - правда женцтся!

Обидно. Ой, как обидно. От обиды слезы все выплакала.

А боль жгучая в груди не утихает, не слабеет, Чувствовала порой нельзя больше такого страдания терпеть; терпение, отчаяние сменялись злобой, жаждой мести: а что, если пойти к Ганне да и рассказать все? Пусть знает, что было у него, с чем посватался, каков он!

Были минуты, когда мысль об этом пробивалась дальше: к старому Корчу пойти, рассказать. Он слушается бога, побожьи жить старается, пусть и рассудит по-божьи! Когда думала об этом, хмурый Корч, которого боялась прежде, казался ей добрым, чутким, другом, родным отцом, спасителем.

Этот спаситель будто позвал к себе: быстренько собралась, почти бегом, задыхаясь, с радостным облегчением подалась к Корчовой хате. Сердце так колотилось, что готово было выскочить, надежда, которая вдруг вспыхнула, билась в ней, гнала, тнала - скорее к старику. Но как только добежала до хаты Корчей, остановилась в растерянности - надежда куда-то исчезла, подступил страх! Корч снова представился суровым, неприступным - слушать не станет, разозлится, выгонит. Не осмелилась зайти, замирая, прошла мимо...

Исхудала, затаилась, перестала смеяться. Не спала - мысли и по ночам не давали покоя. Днем ходила по хате, по двору как больная, все время забывала о том, что надо было делать. Глаза словно не замечали никого, не видели.

Отец, мать с тревогой спрашивали, что с ней. Она хмурила брови, говорила, чтобы отвязаться:

- Ничего... Нездоровится что-то...

А что еще могла она сказать! Ей было так трудно! Так надо рассказать кому-нибудь о своей беде, хоть немного успокоить наболевшую душу - просто поплакать перед кемнибудь. Ей помогло бы одно слово утешения, не то что совет!

Но приходилось молчать, скрывать несчастье от родителей, от девчат, от всех. От одной мысли, что это может открыться, она готова была умереть.

Хадоська несла в себе свою беду, свою горькую тайну одна, одна металась, искала в отчаянии: что делать? Металась, искала - и не находила выхода, избавления не было.

Ее ждал позор. Людское презрение и позор. Когда она мысленно видела это время, у нее так болела душа, что смерть казалась ей радостью Сбросить сразу это страдание, эту безнадежность! Все сразу исчезнет, будто и не было. Не будет беды, сраму, легко, хорошо будет!..

Она охотно, нетерпеливо обдумывала, где и как сделать это. Утонет в речке за Михалевом. Нет, в озере возле Глинищ... В речке вода быстрая, в омут сразу затянет... Берег высокий. Можно прыгнуть... Прыгнешь - и вмиг закрутит, затянет... Вмиг... Подумать не успеешь... Сразу...

Но горячечный, болезненный бред сменялся трезвым раздумьем: губить себя - божий грех, нельзя этого! А больше всего волновала мысль: таточко, мамо - каково им будет, когда узнают, что дочь руки на себя наложила! Как она сама принесет им такое горе!

Только ведь и так, если жить останется, добра им от нее все равно не видеть! Стыд, позор на всю деревню, на веки вечные!..

А может, еще что-нибудь можно придумать? Придумать!

Что придумаешь?! Одна надежда разве на Захариху, глинищанскую знахарку... "Она в момент сделает", - сказал Евхим. Слышала, бывало, и от других, что Захариха тайком делала женщинам такое. Видно, делала, недаром же люди говорят, конечно, делала, - Захариха всякое умеет! Только - как пойти к ней, как сказать, открыться совсем чужой, колдуНье! Разрешить ей сделать над собой такое, принять на себя еще грех, такой грех!..

Что же делать? Что делать?

У нее еще не было ясности, она еще не знала, что сделает, когда стала собираться в дорогу. Был только страх перед тем, что, чувствовала она, скоро непременно совершит над собой: конец ее беде, ее страданиям близок! Сегодня она все сделает, во что бы то ни стало Страшась того, к чему готовилась, таясь, она намеренно спокойно сказала матери:

- Мамочко, мне хочется тетку навестить...

Мать даже обрадовалась:

- Иди, иди! Погуляй! Развейся!..

Хадоська заметила, как она глянула - с нежностью, с жалостью, пожалела! Ей, видно, захотелось утешить дочь.

- Может, коня запрячь?

- Не-ет Дойду... Недалеко...

- Ну, иди!

"Ой, мамочко, если б ты знала, куда ты меня, дочку свою неудачницу, так охотно отправляешь!" Едва озабоченная мать вышла, Хадоська накинула лучший свой платок, забрала из сундука припрятанные деньги - все, что сберегла, собирала не один месяц С братьями, с сестрами простилась, - целовала будто бы спокойно, а сама думала: может, уже и не увидимся никогда! Огляделась вокруг - низкие темные лавки, прогнивший пол в углу, откуда лазили мыши, стекла в черных рамах - запотевшие, словно заплаканные, - все показалось таким милым, таким дорогим!

Мать внесла связку сушеных грибов, завернула в тряпку.

- На вот, тетке отнеси... Нехорошо без гостинца...

Хадоська взяла. Когда собралась уходить, мать перекрестила ее. Хадоське показалось, будто она чувствует, что дочь затаила что-то недоброе, - так взглянула, отпуская от себя.

Но это, может, только показалось, - мать ни единым словом не остерегла ее.

Все же глаза ее - жалость, тревога и любовь - запали в сердце. И пока шла улицей и дорогою к гребле, материнский взгляд палил душу. А идти старалась спокойно, чтобы и подумать никто не мог ничего... Знала, смотреть будут на нее, следить...

День был холодный, хмурый, грязная, смерзшаяся трава на обочинах дорог была как бы посыпана солью. "Зима скоро, - подумала она Подумала почему-то печально, будто с завистью: - Вечерки скоро начнутся..." Больше уже не замечала ничего: ни дороги, ни гребли, ни чахлого ольшаника и лозняка, что подступил вплотную к дороге, глядела тупо, страдальчески, невидящими глазами, а в голове было такое же тусклое: что делать?

Перебравшись через подмерзшую греблю, за которой уже невдалеке чернели олешницкие хаты, пошла не деревней, а по приболотью, тропкой. Никого не хотелось видеть, хотелось быть одной со своей заботой, со своей тайной. В голове так и не прояснялось, так и не знала точно, что сделать. Знала только одно: надо зайти к тетке, мама просила...

Вот уже глинищанское кладбище, глинищанские хаты.

Огороды с одной стороны наползают на болото. Взгляд невольно поискал лесок за другим концом деревни, почувствовала, как тоскливо стало в груди: там Захариха. Хата на отшибе, в лозняках. Одна, как ведьма... А чуть поодаль - озеро, страшное "око"...

Хадоська пошла к тетке, беспокоясь только об одном - чтобы не заметили ничего, не подумали плохого.

Тетки дома не было, уехала с дядькой на луг. В хате только играли дети. Хадоська вынула из платка гостинец, дала каждому по сушеной груше, исполнила волю матери - положила на стол связку грибов. Поговорив сама не помня о чем, погладила по головке младшего и стала снова собираться в дорогу.