Хадоська слушала, сочувствуя несчастным: больных уничтожать приказывают, подумать только!
- Оттого грозить стали мне начальники. В тюрьму даже обещал отправить один шалопут из сельсовета... - Захариха вздохнула: - Тяжко, ой тяжко! Хоть в прорубь головой... - Она бросила взгляд на Хадоську, деловито спросила: - Принесла чего?
Хадоська, задумчивая, растроганная, не поняла:
- Что?
- Ну - чтобы заплатить за работу...
- А-а... Принесла...
Хадоська вынула из-за пазухи носовой платок с деньгами, выбрала все до копеечки, отдала. Сняла свитку, скинула дорогое сокровище - кафтанчик вышитый, протянула ей: скажет матери, что потерялся. Захариха, которая хотела было сосчитать деньги, схватила кафтанчик, нетерпеливо покрутила в руках, осмотрела. Кафтанчик, видно, понравился, - еще бы, такой кафтанчик, да не понравится! Захариха даже надела его, но тут же спохватилась, сняла, свернула.
Посчитав деньги, знахарка взглянула на Хадоську:
- Это - всё?
- Всё... - прошептала Хадоська. Много как надо ей! Еще, чего доброго, и не захочет делать!
- Мало этого...
Хадоська молчала. Конечно же не захочет. Вернет деньги, скажет: иди откуда пришла! Но где ж ей, Хадоське, взять денег еще!
- Нет больше...
- Ну ладно... - смягчилась Захариха. - Жалко мне тебя... Добрая я...
Она спрятала деньги куда-то под мышку, положила кафтанчик в сундук, который тут же замкнула на замочек, подошла к печке. Хлопоча у печки, приказала Хадоське разуться, дала ей рваные сухие портянки, принесла корец горячей воды с чабрецовой заваркой. Хадоська переобулась, напилась. Почувствовала, как по телу разливается ласковое, дурманящее тепло.
- Согрелась? - заметила Захариха. - А ты разденься. Скинь свитку... Нечего...
Хадоська опять сняла свитку. Теперь она сидела, как дома, в серой холщовой кофте, в синей юбке, на которой краска лежала пятнами. Сидела, следила за знахаркой, суетившейся возле печки, и чувствовала, что уже почти не боится" ее.
Только росла в груди тревога перед тем - неизведанным, нехорошим, страшным, что подступило теперь к ней.
Вернувшись от печи, Захариха взглянула так строго, что Хадоське стало боязно.
- Поклянись - чтоб ни слова об этом! Никогда, никому!
Хадоська торопливо, спеша, проговорила:
- Никогда, никому ни слова! Как перед богом! - Она перекрестилась.
- Скажешь - добра не жди! - пригрозила Захариха.
Хадоська так взглянула в ответ, что было видно: пусть режут, пусть жгут - не узнают ничего! Тогда Захариха приказала:
- Ложись!
Хадоська не шевельнулась, словно не слышала. Знахарка хотела уложить ее сама. Но только притронулась к ней, Хадоська дико оттолкнула ее.
- Нет!
- Дурная, чего ты?
Хадоська промолчала. Стыд, страх, отвращение, отчаяние - все отразилось на ее лице сразу. Оно горело огнем...
- Будто - что такое... Будто - одна такая!.. Было тут, перебывало таких...
Глаза Хадоськи тоже горели, дикие, полные отчаяния. Не верилось ничему...
- Дело - простое, девичье... Нечего тут!..
Захариха пошла к полочке, возвратилась со стаканом какого-то настоя.
- На вог - выпей... Успокойся...
Хадоська послушно взяла. Зубы ее часто, тревожно стучали о краешек стакана...
3
Все было так страшно, гак больно, но хуже всего - было невыносимо противно, гадко, стыдно. Так стыдно и гадко, что не могла глаз поднять на Захариху, что хотелось скорее убежать отсюда куда глаза глядят. Только бы не видеть, не слышать ее рядом! А Захариха говорила, успокаивая:
- Вот и все. Считай уже - ничего и нет... Как и не было...
Кровь еще будет идти, но ты не думай ничего. Так и надо...
А вообще, считай, все уже... Ничего нет...
Она сама проводила Хадоську за лес. Хадоська шла, безмерно усталая, удивительно ослабевшая, чувствуя в себе незнакомую, страшную опустошенность, с тупым удивлением думала, что кругом - еще тот самый вечер, который начинался, когда она пробиралась сюда! Тот же вечер только стемнело так, что деревьев не различить. Так мало прошло времени, а сколько передумано, пережито. Как все, кажется, переменилось. Она уже будто и не она, будто совсем иная.
Совсем переменилась. Совсем незнакомая... А вечер - еще тот самый, только стемнело. Тогда только начинало темнеть, а теперь - мрак, деревья кажутся черным пятном, тропинка - пятном чуть посветлее. Небо чуть серее. Все так скоро кончилось, а кажется - долго было. Много, кажется, времени прошло... И так тяжело на душе. Так пусто и отвратительно... Нехорошо перед богом... Он сжалится. Простит... Прости, божечко! Ты все знаешь... Прости...
- Кровь будет еще... Ты не бойся, если что такое...
В общем - как и не было... - Захариха напомнила с угрозой: - Только чтоб никому ни слова!
Стало легче, когда знахарка исчезла во мраке. Теперь Хадоське хотелось быть одной, ни с кем не встречаться, ни с кем не видеться. Одной, с тем недобрым, отвратительным, что угнетало, заставляло сторониться всех. К тетке она не пошла. Обогнула поле и деревню, чтобы не встретиться с кемнибудь из родственников, миновала, как и днем, Олешники.
На болоте надвинулась на нее грозная темень. Хадоська ступала осторожно, внимательно прислушиваясь. Подступил, сжал грудь страх. "Боже, не карай меня! Прости, божечко!.."
Обошлось. Пробилась через греблю благополучно. Бог пожалел. Но только зажелтели редкие огоньки в деревне, нехорошее, гадкое чувство ожило снова. Возле черных хат, остановилась - будто не своя деревня, чужая. Идти осмелилась не скоро, подалась, прижимаясь к заборам, боясь встречи с кем-нибудь.
Никто не встретился. Дома уже спали. Мать проснулась, пробормотала сквозь сон, что ужин в печи. Хадоська ответила - есть не хочется. И хата своя показалась не такой, как прежде. Все другое. Хадоська быстро разделась, укрылась с головой рядном. Ничего не слышать, ничего не думать!
Уснуть сразу, проснуться, забыв обо всем. Но не спалось, все, что видела недавно, всплывало и всплывало в памяти. Было чего-то очень жаль, и было горько, и страшно хотелось плакать. И она плакала, давилась слезами, боясь, чтобы кто-нибудь не услышал. В слезах и уснула.
Разбудил ее треск огня в печи, скрип двери. Мать готовила завтрак. Отец бросил охапку дров на пол. Хадоська хотела, как всегда, вскочить, одеться, но только шевельнулась, почувствовала - внизу живот обожгло как огнем. Рубашка была мокрая, она посмотрела - на руке кровь!
"Ничего... - успокоила себя Хадоська. - Захариха говорила, что кровь будет. Чтоб не пугалась... Так, видно, надо..."
Она больше беспокоилась о том, чтобы мать и отец на увидели, не стали расспрашивать.
Весь день Хадоська ходила, хлопотала, как могла, старалась отогнать, заглушить стыд и досаду, никак не хотевшие ни отступать, ни утихать. Це могла смотреть в глаза родителям, - казалось, вот-вот узнают о ее позоре. Как ей было погано! И хотя бы только та мука, что на ду!ие! Боль в животе часто схватывала так, что губы кусала, чтобы не застонать.
Она со страхом заметила, что все больше слабеет, ноги сами подгибаются. Только бы не упасть, дотерпеть до вечера. Обнадеживала, утешала себя: "Ничего, ничего...
Пройдет..."
Под вечер мать послала ее в погреб, принести картошки.
Едва Хадоська подняла тяжелый короб, как ее пронизала такая острая и сильная боль, что захватило дыхание. Сразу же неудержимо полилась кровь...