Выбрать главу

- Мне - что? Я - о тебе. Чтоб тебе лучше было!.. А не хочешь - не надо!

Она стукнула дверью. Отец от души плюнул, сделал вид, что ищет что-то на черном, чисто выскобленном, вымытом подоконнике возле полатей, сказал Ганне, как бы оправдываясь:

- "У Грибка возьми"! Будто на чужбине, будто никто не знает, какие штаны у меня, какие у Грибка! Те штаны кто только не носил: может, полсотни свадеб справили в них!

Чуть не каждый жених в Грибковых штанах женится! - Он покрутил в руках свои праздничные штаны. - /Какие есть, такие есть, зато не чужие...

Ганна, задумчивая, серьезная, отозвалась:

- Дырка у них на заплате, на коленях... Дайте зашью.

- Ты бы сказала, чтоб самую наряжали. Вот-вот приехать могут!

- Управлюсь!

Она взяла штаны, присела на высоких полатях, застланных новым рядном, под которым немало было разного тряпья, начала привычно работать иглой.

Штаны были не то серые, не то желтые: их хотели как-то подновить, покрасили, но краска оказалась с фокусами, взялась неровно, а заплаты выкрасила совсем по-иному, в цвет зрелой луковицы! Чернушка будто и не видел этого знака сваей бедности, - с печалью, любовно смотрел на дочь, на ее руких на черные волосы, смугловатый лоб. Когда Ганна подала ему штаны, он почувствовал, как некстати набегают на глаза слезы, едва сдержался.

- Ну вот, перехожу как-нибудь! Зато в своих!..

Мачеха вернулась от соседки обрадованная, с кофтой, но, увидев Чернушку, обиженно нахмурилась, отвернулась, - Должно быть, не хотела простить его упрямства. Отец тоже, видно, не хотел признать своей вины..

- Матко, молодую пора наряжать, - сказала старая Аздоля, хлопотавшая у печи.

- Знаю сама, что пора! - Мачеха, не глядя на мужа, положила кофту на полати, приказала Ганне садиться на лавку.

Все, кто был в хате, женщины, девушки окружили Ганну:

одни - чтобы помочь мачехе, другие - подружки - чтобы сделать то, что надлежит им, третьи - чтобы посмотреть, как невесту наряжать будут. Такое ведь событие!..

Чернушка робко подался к двери. Заметил ка печи Хведьку, который тоже притих, навострил глазки, хмуро кивнул головой: слезай!

Взяв малыша за руку, отец рванул щеколду и скрылся в сенях...

Он вышел на крыльцо - кони уже были запряжены, мокрый ветер шевелил ленты на уздечках, на дуге. Чернушка постоял растерянно, держа в руке забытые штаны, поплелся обратно в сени. В сенях он умылся, перешел в кладовку, помазал салом волосы, чтобы лучше лежали, переоделся в крашеные, пятнистые штаны, вдруг, обессилев, опустился на бочонок. Неизвестно, сколько сидел бы так, если бы Хведьке не надоело это и малыш не потянул его за рукав. Чернушка встрепенулся. Когда он снова вошел в хату, Ганна уже стояла с заплетенными косами, в новой атласной кофточке, в красной с зелеными клеточками юбке, в красных ботинкахполусапожках.

Чернушка взглянул - Ганна в венке, фата спадает до пола, легкая, будто невесомая. Над белой атласной кофточкой, в обрамлении фаты так чудесно выглядит смуглое ее лицо, дужки бровей, влажные, как зрелые вишни утром, глаза. "И вся она - как вишня! Как цветок вишневый!.." - подумал Чернушка, чувствуя, что душу сдавила великая тоска.

Венок, фата. Увидев дочь в таком наряде, он, как никогда раньше, почувствовал беду. Нет, он не только почувствовал, он, казалось, увидел эту беду - в венке, в фате, грозную, страшную. Им снова овладела слабость, так, что едва хватило силы, чтобы поднять руку, стереть с глаз что-то мокрое, туманящее. Он оторвал взгляд от Ганны, стал ходить по хате, лишь бы двигаться, лишь бы не думать, не глядеть на дочь в венке, в фате...

Все, что он видел, что чувствовал, отзывалось в нем тоскою. Несколько раз вбегали в хату девушки, объявляли:

"Едут!" Начиналась суета, тревога, и тоска палила сильнее, потом оказывалось, что тревога напрасная, все притихали, но тоска не пропадала. Девушки, женщины спокойно говорили, пели, скучали, а его все грызла и грызла печаль.

Даже то, как спокойно сидела, ждала своего часа дочь, бередило его душу. Она была такая тихая, какой отец и не помнил никогда ее, слова, кажется, не промолвила. Вокруг нее перебрасывались шутками, нетерпеливо прислушивались, только она одна молчала. Озорница такая, непоседа!..

Ничто не изменилось в ней и когда послышалась музыка: сначала только уханье барабана - бух, бух, бух, потом торжественные, с жалостным всхлипыванием переливы гармони, пискливый, пронзительный визг дудки. Музыканты подъезжали - дудка и гармонь слышались все отчетливее.

Одна из подружек Ганны, озорная, вертлявая Маруся, вскочила, со страхом прислушалась, обвела глазами девчат, крикнула:

- Дружино! Это же - чужие какие-то подъезжают!.. Молодую нашу Ганнулечку, видно, отобрать хотят?! - Она грозно нахмурилась, кинулась к двери. - Не отдадим ее!..

- Не отдадим!.. Выручим!.. Прогоним, если что такое!..

Или - пускай по-хорошему! Выкупят пускай!.. - Все, кто был в хате, кроме Ганны, с веселым шумом, криками высыпали на крыльцо, во двор.

Чернушка взглянул на Ганну: только она не оживилась.

Вздохнул, тихо вышел вслед за всеми...

2

Музыка на улице - перед самой хатой - умолкла, и Ганна услышала говор, восклицания, какие-то команды. Спор, хохот, борьба... "Не пускают. Выкупа добиваются..." - мелькнуло у нее в голове.

"Много народу, видно..." - подумала она, как думают о чем-то далеком, чужом. Весь этот шум, споры, шутки, что доносились с улицы, со двора, доходили до нее как во сне, будто вовсе и не касались ее.

Она сама была как во сне. Жила памятью о недавнем.

Это началось вчера, когда собрались гости... Пили, ели, гомонили Она тоже пила Пила не потому, что хотела, а потому, что не пить водку молодой нельзя. Есть она совсем не могла.

После той, казалось, бесконечной стряпни, от которой и теперь болели руки и было муторно, на еду и смотреть не хотелось.

- Чего ты, Ганнуля, не ешь ничего? - подходил отец, глядевший на нее внимательно, грустно. - Съела бы чего-нибудь, а, дочка?

- Поела уже... Не хочется...

- Пирога бы взяла. Или - холодцу?

- Я разве коржик возьму...

- Ешь. Не то скоро опьянеешь...

Она действительно быстро захмелела. В голове шумело, перед глазами все качалось, плыло - миски, бутылки, мачеха, люди. И оттого крепло странное чувство, будто весь этот шум, этот пьяный ужин - все это не для нее, далекое и чужое ей, - чужой праздник, чужая свадьба!..

Когда гости разошлись, у нее, охмелевшей, едва хватило силы, чтобы раздеться, залезть под одеяло, но сон долго не приходил. Голова кружилась, все путалось - говор, песни, лица. Качалась, плыла куда-то кровать, было очень муторно на душе, казалось, это никогда не кончится... Уснуть, уснуть бы, не чувствовать, не видеть, забыть обо всем!..

И во сне все долго путалось, мешалось, плыло куда-то...

Вдруг она мучительно застонала, проснулась вся мокрая от пота, полная отвращения и страха. Руки ее, все тело было напряжено, дрожало.

- Что ты? Что с тобой? - тревожно спросила мачеха.

- Н-ничего. Сон п-приснился...

- А... Перекрестись. Спи...

За окном моросил дождь, было черно и тихо, как в могиле. Лежа, понемногу успокаиваясь, она пыталась вспомнить, что снилось, но не смогла, припоминались лишь обрывки сна: луг, залитый солнцем, Василь косит. Стог сена. И внезапно - обруч змеи на ноге...

Дурман от этого сна не проходил все утро. Оставался и теперь. Что он значит, этот сон? О чем говорит, что предвещает?

Она чувствовала усталость во всем теле, словно после тяжелой работы. Болела голова и, как недоступного счастья, хотелось тишины, покоя, одиночества. Но на крыльцо, в хату врывался гомон, входили люди, много людей. Будто во сне, будто чужого увидела она Евхима, который под визг и грохот музыкантов, заигравших марш во дворе, ворвался в хату с Ларивоном, с Сорокой, с целой толпой своих приятелей, такой же, как они, Шумный, суетливый, веселый. Он был в новом костюме, в кожаных блестящих галифе, в блестящих сапогах, сам весь блестящий: красное лицо лоснилось, словно намазанное салом. Казалось, даже глаза были смазаны, блестели маслянисто, радостно. Картуз с широким блестящим козырьком лихо съехал на самое ухо. И весь он бросался в глаза необыкновенной лихостью. Не было и признака того, что он не спал ночь, гулял, пил.