- Вот так жених! - ржали дружки - Самой Захарихе под пару! И та испугалась бы!..
Ганне тоже хватило хлопот: хотя сидела все время на телеге, крашеную свитку и юбку грязью побило, словно дробью..
- Это ж надо, чтоб так развезло! - удивлялась Сорока - То мороз, снег, то грязи - по уши! Чуть не потопили свои души!
В деревню въехали, как и полагается въезжать в деревню молодым, важно, торжественно Евхим приказал - катить так, чтобы знали наших! Музыканты, которые снова месили грязь впереди, чуть только подошли к первым хатам, подняли такой шум, грохот, что олешниковцы, кто в чем был, мигом высыпали на улицу, как на пожар. Старики, дети жались к заборам и воротам, рассматривали процессию, переговаривались. Больше всего говорили, видимо, о ней, и Ганна чувствовала себя неловко, как в Куренях, во время сговора. Опять в душу проник стыд, чувство вины, неясная, зловещая тревога...
Невдалеке за поворотом стал виден под жестяной крышей поповский дом, за которым, чуть в стороне, на краю поля, забелела стенами, зазеленела куполами окруженная частоколом и голыми березами церковь Чем ближе подъезжала Ганна улицей, потом аллеей к этой церкви, тем тревожнее, тяжелее становилось у нее на душе
Перед церковной оградой лошадей остановили, и молодые со своим окружением двинулись к церкви по утоптанной дорожке пешком. Когда Ганна ступила за ограду, ее вдруг, каа вечером после сговора, пронизало острое сожаление о том добром, дорогом, которое еще недавно не только не берегл0, но и не замечала. И которое заметила, почувствовала так поздно - перед тем, как потерять Ступив на крыльцо, она невольно задержалась, так захотелось постоять, подождать, оттянуть то, что должно было сейчас произойти, должно было провести грань между сегодняшним и всем прошлым, не изжитым еще, дорогим Так скоро и - навсегда!
Но ни стоять, ни ждать было нельзя. Сзади, сбоку толпились люди - ее подружки, Евхим, дружки его, Сорока, Прокоп, олешниковцы. Ее, будто водой дерево, несло это людское течение в проем двери. Прямо перед ней, поблескивая позолотой, ярко светились алтарь, иконы, лампады. Ганна увидела блеск ризы и перевела взгляд на батюшку: старик смотрел навстречу, казалось, пронизывающе строго, будто видел, понимал всё...
"Что это я? Грех ведь! Грех! Боже мой!.." - опомнилась, спохватилась Ганна и виновато заторопилась на блеск ризы, к строгому взгляду.
Теперь она вся была полна послушания и покорности, той покорности, которая здесь всегда брала над нею власть с тех давних времен, когда впервые привела ее сюда, маленькую, пугливую, покойница мать. Послушание, страх, покорность, овладевшие ею в тот день при виде этого блеска и таинственности, сохранились в Ганне на всю жизнь, пусть не такие сильные, как в детстве, но все-таки живые, неотступные.
С привычным послушанием делала она все, что требовалось, прислушиваясь к каждому слову рыжего олешницкого старосты и батюшки, бездумно следила за тем, как старательная Сорока с Прокопом расстилают полотно на полу, кладут на него два пятака По знаку рыжего олешниковца покорно стала рядом с Евхимом правой ногой на монету, сняла свое кольцо Батюшка, на лице которого от колеблющегося света лампад и свечей морщины то почти исчезали, то вырисовывались кривыми ручейками, дал ей зажженную свечу, которая мигала и чадила, и Ганна стояла словно окаменевшая, пока он перед богом и святыми, что блестели, следили отовсюду, надевал Евхимово кольцо ей на палец, а ее кольцо - Евхиму. Изо всего, что было тут, этот момент показался ей самым важным. Евхимово кольцо, которое она хорошо чувствовала на пальце, указывало на ее новое положение "Вот и все. Уже - муж мой, а я - жена его .." - ясно подумала она Эта мысль не вызывала теперь ни тревоги, ни сожаления. Ганна почувствовала даже странное облегчение Столько думала, тревожилась, а оно - вот пришло, свершилось, и все стало на свое место. Свершилось, как у людей, по-божьи, и думать больше не о чем...
Бездумная, опустошенная, ехала она, пробивалась через греблю назад, пока под визг и уханье марша не сошла возле своей хаты, перед которой уже стоял во дворе стол. Когда она шла рядом с Евхимом сквозь толпу, которая жалась, шевелилась вокруг, взгляд ее неожиданно натолкнулся на Володьку, брата Василя, смотревшего на нее, казалось, недобро, сердито. Она мельком, внимательно взглянула на него, увидела, что он просто смущается, оказавшись среди взрослых, потому и смотрит исподлобья, - и сразу почувствовала, как непрошеные, оставленные в церкви сожаленье, тревога снова вползли в душу.
Дружки будто поняли это, будто хотели заглушить тревогу ее, - запели охотно, громко:
Выходь, матко, со свечами,
Познай дитятко миж нами...
Мы твое дитятко свенчали...
А теперь выходь, матухно, против нас
Да витай кубочком усих нас.
Да спытай донечку, де была...
У божим доме - не твоя,
Господу богу присягла,
Евхиму рученьку отдала...
Ганна сначала почти не слышала, что пели дружки. Дошло до сознания только последнее: "...господу богу присягла, Евхиму рученьку отдала", дошло, отозвалось в ней такой печалью, что в горле защемило.
"Евхиму рученьку отдала!.."
3
Когда молодые с дружками, со сватами, с родственниками втиснулись в дверь хаты, мачеха забегала, запричитала:
- Молодые наши! Женишок наш дорогой! Сваточки, гостечки! .. Садитесь, отведайте, чего бог послал, чего с его милостью добыли!.. Чтоб посидеть вместе, погостить при такой радости!..
- Садитесь! - тихо сказал и Ганнин отец.
- А чего ж - и сядем! - весело объявил Евхим. - Мы не гордые, можно сказать, для того и приехали!
Их посадили рядом, Евхима и Ганну, в угол. Гости еще долго толпились возле лавок, залезали за столы один за другим, рассаживались. Плескался живой, радостный говор, смех, чувствовалось, в хате царило такое настроение, которое обычно бывает перед гуляньем, горелкой, сытной едой. Мачеха, шумливая, помолодевшая, сгорбившийся, задумчивый отец пошли с бутылками вокруг столов, начали наливать корцы, стаканы, одолженные в самом Михалеве тонкие рюмки.
- За счастье молодых! - сказал Прокоп, с грозным видом поднял корец к черной бороде.
- Чтоб пилось и елось, чтоб всего было, чего хотелось!..
Евхим выпил сразу, опрокинул корец, пусть видят - до дна... Ганна, словно ей горло перехватило, чуть пригубила.
- Все надо! До конца! - первым заметил, крикнул Евхим.
Кругом зашумели, поддержали его:
- До конца! Все!..
Пришлось подчиниться, пересилить себя. Потом вскочила Сорока, попробовала горелку, скривилась, как от полыни, стараясь перекричать всех, заявила, что пить не может, потому что горелка горькая, и люди, давясь едой, загудели:
- Горькая! Горько-о!
Евхим ухарски вскочил, притянул к себе Ганну. Она увидела перед собой красное довольное лицо, будто смазанные маслом озорные глаза. На плечах ее лежали сильные, уверенные ладони...
Когда опустилась на лавку, почувствовала, что начинает кружиться голова. Но закусывать не стала, не хотелось. Усталыми вишневыми глазами поглядывала на гостей, не могла отделаться от ощущения, будто видит все это во сне. Люди за столами пили, ели, как изголодавшиеся в поле, почему-то почти не говорили, а кричали так, что стекла дрожали.
- Евхимко, зятек мой дорогенький, - хлопотала возле молодого мачеха, пей и закусывай чем бог послал! Не брезгуй, Евхимко, коли что не по душе... Чем богаты, тем и рады.
Ото всей души старались... Чтоб все хорошо было, чтоб не хуже, чем у других людей... И вы, гости милые, дружина, кумпания вся, пейте и закусывайте, чего кому хочется!
- А мы и пьем и закусываем! - окидывал глазами дружков Евхим. - Мы эту работу любим! Нам лишь бы побольше - такой работы! - Его приятели дружно ржали. - Только вот - молодая чего-то не ест, не пьет!.. - склонился Евхим к Ганне.