- Пусти!
Ганна резко рванула руку и высвободилась. Но в тот же момент, откинув ее руку с граблями, которые она держала между ним и собой, Евхим обхватил Ганну обеими руками, сжал так, что у нее перехватило дыхание. От волос ее, от лица пахнуло ветром, соломой, чем-то таким влекущим, женским, что в голове у него помутилось. Он чувствовал тугую грудь ее, живот, твердые колени, все его тело наполнилось нетерпеливым, горячим желанием, которое опьяняло, жгло, туманило рассудок.
- Пусти! Чуешь?! Ой, больно!.. Не жми, ой!.. - рвалась она, непреклонная, гневная, все еще не выпуская из рук грабли.
Ее глаза были близко, были хорошо видны в сумерках - непокорные, диковатые, как у птицы, рвущейся из силка.
И плечи, и руки, и ноги ее - вся она была налита непокорностью, но он не обращал на это внимания.
- Пусти, слышишь? .. Отойди!..
- Вот нетерпеливая!.. - попробовал он пошутить. - Потерпи... немного...
- Пусти! Закричу!.. Ей-богу, закричу!..
Он не ответил. Не мог говорить, ловил ее рот, а она не давалась, отворачивалась: перед ним был то висок, то взлохмаченная голова с платком, сдвинувшимся назад. Евхим, однако, не отступал, все крепче сжимал девушку, и не было, казалось, такой силы, которая бы разорвала его объятие.
И вдруг у Ганны вырвалось испуганное, ударило молнией:
- Батько!!
Евхим сразу выпустил ее, отскочил. Тревожно оглянулся:
сначала на дорогу, ведущую к амбару, туда, откуда мог появиться отец, но там никого не было; бросил взгляд на соседнее гумно - и там никого... Евхим невольно взглянул на Ганну, как бы прося ее помощи, увидел - она уже стояла далеко от него, поправляла волосы и платок.
- Не ищи! Нет его!.. - насмешливо сказала она.
Он со злостью выругался:
- Т-ты, черт! - Но тут же понял, что показывать свою злость - значит совсем потерять мужское достоинство, стать просто ничтожеством в ее глазах. Попробовал засмеяться: - А я - поверил!
Ловко ты... придумала!..
"Так одурачила! Так в лужу шваркнула, подлая!.. Дурень!"
- Пугливый же ты, оказывается!
От этой издевки он готов был ринуться на нее, как разъяренный зверь, но она наставила грабли, угрожающе предупредила:
- Подойди только!
Евхим остановился, как бы размышляя. А думать было трудно: сердце бешено колотилось, в виски била кровь, в голове стоял тяжелый туман. Она же, хитрая, не теряла времени даром, использовала заминку: заметила фигуру, показавшуюся невдалеке, крикнула:
- Тетка Алена, это вы?
Женщина остановилась, присмотрелась к ним.
- Это я, Авдотья, - оба узнали голос вдовы Сороки. - А это ты, Ганна?
- Ага...
- Передать, может, что Алене?
- Не-ет. Сама скажу...
Евхим, слушая их разговор, весь кипел: и это было издевкой над ним. Нарочно остановила женщину, каждым словом высмеивает его. Погоди, пусть она только отойдет...
Но Ганна не стала ждать: намеренно громко, чтобы услышала женщина, вдруг ласково сказала:
- Так я все сделала... Пойду уж.
Он просипел:
- Иди...
Евхим не смотрел ей вслед и все же слышал ее шаги, слышал, кажется, смех, который она несла в себе. "И надо же было дать так одурачить себя!" - никак не мог успокоиться он. Ему было так досадно, что хотелось ругаться. Он злился не только потому, что дал провести себя, но и потому, что она противится ему, недоступна. "Как принцесса.
Королева доморощенная. Голодранка!.."
Течение его мыслей о куреневской принцессе, однако, тут же оборвалось: на тропке со стороны усадьбы появилась женщина. Он узнал Хадоську, подумал беспокойно: "А может, она поблизости была, не захотела подходить, когда я с Ганной... Видела, как Ганна отшила меня... Ну и пусть, коли на то пошло - плевать мне на все!.."
Хадоська, подойдя к Евхиму, оглянулась:
- А где Ганна?
- Ушла уже...
"Не видела, значит. Если бы немного раньше - налетела бы, а так - не видела..." Евхим и Хадоська какое-то время стояли молча, ему не хотелось говорить, его еще волновала пережитая досада, а она будто ждала чего-то, что он должен был обязательно сказать. Может, ей тогда было достаточно одного ласкового слова: "Ну, и ты иди, Конопляночка!" - и она бы ушла, тая радостную надежду. Но он не говорил ничего, и она стояла, чувствуя, как тесно становится в груди, взволнованно комкая пальцами уголок платка.
Евхим заметил, что она крутит, мнет уголок платка, и будто очнулся. Окинул всю ее глазами - Хадоська стояла опустив голову, тихая, покорная, и вдруг подумал: чего он морочит себе голову, чего ищет, добивается? Зачем ему эта занозистая Чернушкова королева?
Евхим обнял Хадоську, почувствовал, как она радостно, преданно прижалась к нему, затрепетала от счастья.
- Конопляночка...
Он поцеловал, и она не отвернулась, ответила долгимдолгим поцелуем, таким, что он едва не задохнулся.
- Устал я... - сказал он, будто открылся другу в беде. - Давай посидим...
Бережно держа ее за талию, Евхим повел Хадоську к стогу. Она шла сначала легко, с той же ласковой покорностью, но вдруг заупрямилась:
- Не надо!.. Я не хочу!..
- Ну, посидим немного! Ноги болят... Посидим - и только!..
Он говорил мягко, ласково, будто просил пожалеть его.
Голос его убеждал: ничего бояться не надо, ничего плохого не случится.
- Гляди же, чтоб... без глупостей!..
Хадоська послушалась, села возле него. Он обнял ее, притянул, стал целовать, шептать что-то горячее, бессвязное, путаное. Она первое время, хоть и сдержанно, отвечала на его поцелуи, потом начала тревожно биться, стараясь вырваться из его объятий.
- Ой, не надо! Не хочу!..
- Дурная!.. Ну, чего ты? Ну, чего?.. Неужели я так не нравлюсь тебе? .. Такой противный?
- Нет...
- Ну, так чего ж ты?
- Боюсь я! Встанем лучше!..
- Не любишь, значит?
- Давай встанем!..
- Не любишь?
- Люблю...
- А если любишь... Дурная!.. Конопляночка!.. Конопляночка моя!..
Он не слышал своих слов, он чувствовал только ее, молодую, желанную, неподатливую. Кто бы мог подумать, что и она, такая добрая, мягкая, кажется влюбленная без памяти, будет так противиться! Его злило ее непослушание, ее упрямство, он горел нетерпением.
- Евхимко, милый!.. Не надо!..
- Почему? Вот выдумала! Трусиха ты!
- Евхимко! Не женившись!.. Грех!..
- Греха теперь нет! Грех выдумали... Все грешат...
- Побойся бога, Евхимко!
- Бог не осудит!
- Таточко!.. Как узнают все!..
- Никто не узнает!.. - Ему надоели ее тревоги, наскучило уговаривать, и, чтобы кончить это, он сказал: - Женюсь же на тебе...
- Женишься?
- Женюсь, сказал!..
- Так подожди!.. После свадьбы!..
Евхим ошалел. Хадоська это почувствовала и присмирела.
Она еще в отчаянии боролась и с Евхимом, и с собой, со своей любовью, боролась, чувствуя под собою страшную бездну, но бороться становилось все труднее. Она слабела, чувствовала, что не устоит...
- Евхимко... милый!.. После... Сразу...
- Ну, заныла! Если ты сейчас!..
- Божечко же!..
Это был последний вопль, последняя надежда, мольба о пощаде...
Когда Евхим проводил ее по загуменью, исподлобья, воровски следя, не подглядывает ли кто за ними, Хадоська была тихая, ласковая, покорная.
Прощались возле ее гумна. Евхим виновато обнял ее за плечи, Хадоська, приподнявшись на носках, дотянулась до его губ, поцеловала.
- Евхимко! Что ж... - голос ее, слабый, страдальческий, задрожал, - что ж мы... наделали!
- Вот дурная, будто что особенное!
- Грех какой!
Он хотел сказать что-нибудь беззаботно-шутливое, но Хадоська вдруг припала к его груди, горько, с глухим, полным отчаяния стоном зарыдала. Евхим оглянулся: "Вот плакса!
Будто в гроб живая ложится!.. Еще услышит кто-нибудь, заметит... Родителям наплетет... Пойдут разговоры..."
- Ну, тихо ты! - проговорил он возможно ласковее и строже. - Люди ходят!
Она утихла, отступила, вытерла слезы.
- Так не... обманешь? .. Евхимко? ..
- Нет... Сказал...