Единственным, что обнадеживающе светило впереди, была мысль о встрече с матерью. Он ждал мать, как никогда до сих пор не ждал, изо дня в день и особенно в воскресенье, когда местечковая улица, невидимая, но хорошо слышимая отсюда, стала наполняться живым ярмарочным гулом, стуком колес по мостовой, гомоном.
Он не ошибся: мать пришла. Когда его вчели в комнату для свиданий, мать, осторожно сидевшая на краю лавки, не сводя добрых глаз с него, торопливо поднялась и остановилась в замешательстве. Так и стояла, молчаливая, и только глаза, настороженные, чуткие, повлажневшие, полные великой скорби, говорили о том, что творится в ее сердце. Василь вдруг пожалел, что не побрился, что редкая, юношеская бородка, которая выросла у него, видимо, старит его, придает лицу выражение усталости.
Он заметил, как у матери жалостливо дернулись уголки губ, и подумал, что она вот-вот заплачет. Но она сдержалась, привычно провела краем ситцевого платка по губам, стала озабоченной. Подавая торбу, заговорила:
- Я тут хлеба две буханки положила. Вчера испекла...
Медку дед расстарался... В кружке берестяной, гляди, чтоб не вылился... Вьюнков насушила с десяточек... Лучку, огурчиков принесла...
- Мед лучше бы на продажу, - строго заметил Василь.
- Яичек десяток продам... Соли надо и спичек...
Василь не ответил на это. Поинтересовался другим:
- Как там Гуз? Не хромает?
- Не-е... Поправляется.
- Жито - не молочено?
- Домолачиваем. Дед и я...
- Старик здоров, ковыляет, значит? ..
- Ковыляет. Здоров.
За каждым вопросом и ответом следовало трудное, полное материнской боли молчание.
- Володька не озорничает?
- Не-е. Надысь на болото ходил. Вьюнов принес. Говорит: Василю, братику...
- Гляди за ним, не балуй... А Гузу - паренку. Зима подходит - в лес надо будет...
- Да уж надо, буду делать...
Расспрашивал Василь, советовал, наказывал, а сам не раз и не два кружил в мыслях около Ганны: как она, помнит ли о нем, не сердится ли за обиду? Все ждал, что мать заговорит о ней.
Мать будто прочла его мысли:
- Ганну Чернушкову видела сегодня...
- Тут?
- Не-е. Дома, у колодезя. Кланяться тебе велела.
- А... - Василю стало легко, весело. - И ты ей передай, что кланяюсь...
- Передам...
Он перехватил затаенно-тревожный материнский взгляд и догадался, что она утаивает что-то от него, не осмеливается сказать.
- Как она, веселая?
- Печальная... Вроде с обидой какой...
Василь отвел глаза в сторону, промолчал. Но скрывала она не это, более важное. Помолчав, наконец с беспокойством призналась:
- Евхим Корчов, говорят, стал возле нее... крутиться...
- Евхим?
- Слухи такие доходили... Только Ганна будто бы не клонится к нему... попробовала успокоить мать.
Она тут же перевела разговор на другое, но весть, неожиданно дошедшая до Василя, уже не давала ему покоя. Из всего, что Василь услышал теперь от матери, она больше всего волновала его, ныла в нем. Нельзя сказать, чтобы известие это тотчас обеспокоило его, - нет, Василь поддавался настроениям не сразу, новые радости и новые горести овладевали им исподволь, все усиливаясь и углубляясь со временем.
Все же услышавшая недобрая весть о Ганне уже теперь, пока он беседовал с матерью, омрачила его.
- У Даметика корова отелилась... - говорила мать. - Телушка - такая хорошая...
- Для себя растить будут?
- Не-е. "Абы, говорит, подросла, продам..."
"Деньги нужны, - подумал Василь, но подумал по привычке, безразлично, мысль все устремлялась к Ганне, к Евхиму. - Корч кривой уже и тут воду мутит! Мало ему лесниковой дочери!.."
- Даметик хвалился: сын его со службы прийти должен... Скоро ..
- А... отпускают?
- Миканор. Может, помнишь?
- А чего ж...
- Учиться хотели там оставить... А он сказал: домой.
- В болото... потянуло.
- Известно - свой угол!..
Мать поняла, что напрасно старается утешить его, умолкла, лишь глядела на сына любящими, печальными глазами.
Молчал и Василь, так молча и просидели они до конца свидания. Только когда часовой встал, мать, сразу вдруг заспешившая, не выдержала высказала то, что хотела узнать:
- Скоро ли, сыночек, выпустят?
Василь отвел глаза в сторону.
- Разве скажут...
3
На следующий день Василя впервые вызвали на работу.
Когда он, набросив на плечи свитку, вышел за бородатым и конокрадом на звонкий морозный двор, у него перехватило дыхание от бодрящей свежести радостного утреннего морозца. Холодный ветер, обмыв лицо, скользнул по шее, забрался под воротник посконной рубахи, погнал по спине приятную дрожь. Василь повеселел, озорно повел плечами, будто стараясь согреться.
Он тут же заметил на себе строгий взгляд Митрохвана и спохватился, стал держаться степенно. Их повели по улице, потом приказали повернуть в узкий, кривой переулок, который вел в сторону Припяти, и Василь, гадавший про себя, куда их ведут, подумал: видимо, на речку, грузить баржу или пароход...
Но до Припяти их не довели. Вскоре всех троих остановили возле паровой мельницы, перед горой беспорядочно сброшенных бревен, что занимала чуть не половину широкого двора. На оклик конвойного из темных дверей мельницы вышел запорошенный мукой человек, принес пилу и топор.
- Вот, - сказал он и бросил взгляд на конвойного, как бы спрашивая, кому отдать топор и пилу. Усы его, коротко подстриженные, были белыми от муки.
Конокрад, не спрашивая разрешения, взял пилу и топор у него из рук.
- Козлы вон, под забором, - проговорил мельник и повернулся к двери.
- Ну, за работу! - спокойно бросил конвойный, отходя в сторону, будто не хотел мешать им. Тихий, курносый, в большом, не по росту, ватнике, прислонившись к столбику, он больше ничего не приказывал, не поправлял, лишь молча наблюдал за ними.
Бородатый Митрохван притащил из-под забора старые козлы, взявшись за бревно, позвал Василя.
- Не тебя! - крикнул он конокраду, который тоже двинулся было к нему. Толку от тебя! Лезет! - пренебрежительно бросил бородатый, когда положил с Василем бревно на козлы.
Потянув несколько раз пилу, Митрохван приказал остановиться, вырвал у конокрада топор, стал быстро, со злостью поправлять развод в пиле. Так же быстро, недовольно вернулся к козлам.
- Бери! - строго приказал он Василю.
С этого момента час-другой говорила только пила. Мерно, ровно шоркала она, въедаясь в ядреную белую сердцевину дерева, сеяла на скользкую от мороза траву чистые, как мука, опилки. Вскоре Василь почувствовал, что становится жарко, снял свитку, бросил на дрова, потом расстегнул и рубашку. Забыв о своем положении, он пилил с тем азартом и охотой, с какими работает человек, взявшийся за любимое дело. На него отрадно было смотреть, он стал живее, раскраснелся, удивительно подобрел.
Усталость все больше отяжеляла руки, тело, но он не поддавался ей.
- Крепок ты! - похвалил Митрохван, задерживая пилу, чтобы передохнуть. - Как клещ!
Он повернулся к конвоиру:
- Покурить надо!
- Курите!..
Митрохв.ан сел на чурбак, утомленно расставив ноги, вынул кисет. Взял двумя пальцами табаку, протянул кисет Василю, - подал не просто так, а как бы выражая этим свое уважение к нему. И Василь принял кисет как равный от равного, степенно, с достоинством.
Курили медленно, с длинными затяжками, остывали. Конокрад подсел сбоку, уставший, сгорбленный.
- Бревнышки, ядри их! Одни сучья - никак не поддаются! Ты их и так и сяк, а они хоть бы что!
Митрохван и Василь промолчали. Василь заметил на себе завистливый взгляд конокрада, которому тоже хотелось курить, но сделал вид, что не догадывается, дососал цигарку сам. Бросив окурок, Митрохван поднялся первый:
- Возьмемся...
Василь уже снова разогрелся, когда кто-то приятельски хлопнул его по плечу. Он удивленно оглянулся: рядом стоял припорошенный мукой Костик Хвощ, куреневский паренек, которого когда-то дразнили: "Костик-хвощик". Они около года не виделись - Костик жил и работал в местечке, - и вдруг такая встреча!