Выбрать главу

- Иди, попробуй, может, к тебе добрее будет! Не пропадать же ей одной из-за меня!..

На другой вечер он сам вышел вместе с Хадоськой и Миканором, нес самопрялку легко, ухарски посвистывал, посмеивался, проводив немного, вдруг сунул самопрялку Миканору, сказал, что спешит домой: табор дома свой, видно, ждет! На прощанье ободряюще стукнул Миканора по плечу: иди, брат, желаю удачи!..

Но и с Миканором Конопляночка не стала веселее: шла в коротеньком полушубке с черным барашковым воротником, в аккуратных лапотках и белых онучках, почти до колен перевязанных оборами, будто и слушала Миканора, а сама - чувствовалось - далека была от его разговора, безразлична к нему. Когда они дошли до ее хаты, Миканор свободной рукой взял Хадоську за руку, хотел задержать возле ворот - такая ласковая тишина стояла над деревней, так мягко кружился снег, таял на лице, белил ее воротничок! - но Конопляночка отняла руку, покачала головой: нет, незачем стоять!

Ничего не изменилось и в следующий вечер: шла рядом, а будто не видела и не слышала его, далеко была с кем-то другим. Еще до того, как дошли до Хадоськиной хаты, Миканор перестал шутить, забавлять ее: что говорить с глухой! Ему стало скучно. В третий раз он сам не пошел с ней...

- Интереснее было идти с Чернушковой Ганной, которая хоть и посмеивалась то над его армейским нарядом, то над его ухаживаниями за Хадоськой, но все же слышала и видела его, была острой на язык, веселой. С ней совсем хорошо было бы - если бы по обе стороны Ганны не шли хмурый, настороженный сосед Василь, почти все время молчавший и подозрительно прислушивавшийся, и разговорчивый, уверенный в себе, нахальный Евхим Глушак. Они топтали снег рядом, и Миканор чувствовал, все время чувствовал, что Ганну, хоть она и говорит больше с ним, волнуют по-настоящему только они. С Василем Ганна ласковая, не скрывает этого, на людях даже намеренно показывает, что тянется к нему, но Глушака это ничуть не тревожит, не сбивает его льстивой, нахальной самоуверенности! Словно он заранее твердо знает, что, как бы там ни было, выиграет он...

"Ну и задавака, ну и нахал! - удивлялся, злился Миканор. - Держится так, будто здесь нет ему равных, богатей поганый!.. - Он мысленно пригрозил: - Походи, походи еще, прижмем твою морду к земле, весь род ваш поганый к земле прижмем, корчовское племя!.."

Но - хочешь не хочешь - надо было признаться, что и возле Ганны ходить ему нечего. Он тут уж не то чтобы третий, а - четвертый лишний!

"Не везет мне - не секрет - по этой части! - заключил, будто посмеиваясь над собой, Миканор. - По всему видать, переменить цель надо!.." Продолжая ходить на вечеринки, как и прежде, почти каждый свободный вечер, он уже провожал кого придется...

В другие вечера и свободные дни коротал время с приятелями - чаще всего с Хоней и Алешей Губатым. Когда сходились в темной и такой низкой, что верхушка Миканоровой буденовки задевала потолок, хате единственного куреневского гармониста, Алеша вытаскивал из сундука бережно завернутую в материнский платок гармонь. Садился он всегда на одну и ту же скамейку, между столом и сундуком, всегда, начиная играть, прикладывал ухо к гармони. Начинал Алеша чаще всего с песен, и песни любил больше печальные, жалостливые. Особенно грустно, с душой играл и пел Алеша песню о бедном солдате. Полные глубокой тоски, трогали не очень чуткое Миканорово сердце слова-жалобы:

Измученный, скалеченный

Кровавой той войной,

С одной ногой, оторванной

Гранатой проклятой...

К тихому, хрипловатому пению Алеши присоединялся звонкий и чистый голос Хони, и жалоба-боль как бы начинала шириться, крепнуть, вырывалась из хаты на простор.

Идет бедняк да думает,

Кружится в голове:

Зачем, зачем я убит не был

В кровавой той войне ..

Зачем приду калекою

В родительский свой дом,

А там семья голодная,

А я - лишен трудом...

Миканор видел, как - может, не первый раз - возле печи Алешина мать утирает слезы, как печально жмется к подоконнику немолодая Алешина сестра, как дымит трубкой, свесив ноги с печи, его отец. Да и сам Миканор был растревожен, сочувствовал бедному калеке, которых столько видел и в Куренях и в Мозыре...

- Давай что повеселее! - не выдержав тоскливой песни, крикнул Алеше Хоня.

Миканор и рта не успел открыть, чтобы поддержать товарища, как Алеша ловко пробежал пальцами по клавишам гармони и ударил "Барыню". Хоня только этого и ждал - вскочил с лавки, сдвинул шапку еще дальше на затылок, топнул лаптем - эх, жалко, пол был земляной! - крикнул озорно, призывно и дробной чечеткой пошел на середину хаты. Топал лаптями, покачивался в присядке, вскакивал, кружил, подгонял Алешу:

- Давай, давай! Не жалей гармошки!

Он вернулся к лавке, к Миканору, вконец обессиленный, - дышал тяжело, вытирая шапкой вспотевшее, раскрасневшееся, счастливое лицо. И Алешина мать, стоявшая у припечка, и отец с печи хвалили его, он и сам знал, что хвалить есть за что, но сидел скромно. Скромно же, посмеиваясь над собой, сказал;

- Была бы такая охота на что-нибудь дельное!.. Вот если б работал так!

- И на работу не лодырь! - возразила сестра Алеши. - Лодырь не лодырь, а погулять люблю. Больше чем нужно!

Вспоминая потом, наедине с собой, песню о калеке-солдате, Миканор вдруг почувствовал, что она уже будто и не нравится ему. Не такая она и хорошая: слишком много в ней жалости, слез. "Все ноет и ноет, будто выклянчить кусок хлеба хочет. Не советская песня, царская еще, видно. Не передовая песня, не секрет..." Услышав песню в другой раз, Миканор, хоть и знал, что Алеша может обидеться, не смолчал, беспощадно резанул правду-матку. Как и ожидал Миканор, Алеша покраснел, обиделся, было видно, крепко, сразу же с видом человека, которого сильно оскорбили, снял гармонь с плеча, начал завертывать в платок.

Хоня первым бросился спасать надломленную дружбу.

- Нехорошая - ну и пусть тебе нехорошая. А мне - так нравится, за душу берет! Алеша еще так играет, так поет - лучше, кажется, век не слыхал! Хоня пошел в наступление на Миканора: - А может, у тебя лучшая есть? Давай свою лучшую, если не нравится эта! Посмотрим!

- А могу и дать! - не уступил Миканор.

- Давай, давай! Посмотрим!

- Так знаешь же, как я пою...

- А мы разберемся! Давай!

Миканор тем голосомг каким пел с отделением или взводом, когда шел в строю мозырскими улицами, начал "Марш Буденного". Взял немного высоковато и очень звонко, сорвался и, защищая песню, сказал:

- Одному ее трудно!. Она хорошо получается, когда ее в строю поют!..

- Да и петь умеют! - Хоня сдержал улыбку. - А песня и правда ничего, а, Алеша? - Алеша промолчал. - Только, конечно, не томуч певцу досталась. Вот если б кто с настоящим голосом взялся за нее!

Хоня не сразу уговорил Алешу, но все же уговорил: не был бы он Хоней. Когда Алеша подобрал мотив, когда заиграл по всем правилам, когда они за Миканором стали подпевать, то и Алеша перестал обижаться: песня и в самом деле была хорошей. Вместе с Хоней и Миканором раз десять подряд охотно вели, повторяли:

С неба полуденного жара не подступись, Конная Буденного раскинулась в степи ..

Будто сами мчались на быстрых конях сквозь ветер неведомых сказочных степей, дружно, нетерпеливо звали:

Карьером, карьером - давай, давай, давай!

Рота пулеметная, в бою не отставай!

- Хорошая песня! - похвалил и Алешин отец, сам "некогда на войне состоявший при конях".

Родители Алеши были на все Курени бедняки из бедняков: Алеша, помогая им, охотно ходил с гармошкой на вечеринки и в Олешники и в Мокуть, и вместе с ним всюду ходил "Марш Буденного". Песня Миканора вскоре разошлась по всей болотной округе.

Когда собирались в Миканоровой хате дядьки, то разговоры велись более степенные, серьезные: о важных событиях в домашнем быту, о событиях в жизни соседей, о новостях - или слухах - в куреневском масштабе. Перемежаясь воспоминаниями и разными поучительными историями, до которых пожилые куреневцы были всегда охочи и которые убедительно свидетельствовали, что и тому, кто их рассказывал, довелось немало повидать и узнать на веку, - слухи и новости смело переходили рубежи куреневской республики, связывали мужиков с Мокутью, с Олешниками, с волостной столицей. Разговоры, подобные тем, что корова нынче что-то плохо ела и какая-то вялая, что Митя-лесник снова приволокся домой пьяным, сменялись сообщением о новой бумаге из волости, полученной Дубоделом, всесторонним, обстоятельным обсуждением ее. Беседа о том, что делается в сельсовете, неизменно вела к обсуждению волостных дел, затрагивала Юровичи, Апейку, Харчева...