- Совсем сдурел на старости лет! - только и сказала мать.
Отец снова почесал затылок.
- И святые у всех разные... - Белый, в холщовых штанах и длинной, чуть не до колен, рубашке, он приблизился к податям и, когда сел на край, сказал Миканору: - И ты не очень - на образа!.. Не нами заведено...
- Так что - если не нами! Глаза закрыть?
- Не обязательно закрывать... - Отец сладко зевнул.
- А что ж? Если душа просто не выдерживает этой глупости?!
- Всяких глупостей много...
- Так что ж, век терпеть?
- А что... - следующее отцово слово утонуло в зевоте.
Отец, будто показывая, что разговор этот не интересен ему, отвернулся, лег на тряпье, потянул на плечи рядно, - почти сразу захрапел. Миканор постоял минуту с досадой:
будто ждал, что отец зашевелится, опять заговорит, - нельзя же так бессмысленно обрывать их спор! Но с полатей слышалось лишь мирное, с тонким, как сквозъ паутину, присвистом, храпенье; тогда Миканор оглянулся на мать - та стояла перед иконами с поникшей головой, печальная, строгая, тихо бормотала какую-то молитву...
Миканор сорвал с гвоздя буденовку, набросил на плечи шинель и быстрым, порывистым шагом вышел на скрипучее крыльцо.
Вот он где - трудный рубеж; в своей хате. И если бы на этом рубеже был кто-то чужой, противник какой-то, тут задача была бы простая, обучен - не секрет - тому, как брать такие рубежи, где окопался противник; но ведь бвои же люди там - своя мать, свой отец!
Оттого и тактика - трудная. Самому тошно от такой тактики, от материнских страхов, от жгучих слез. Но ничего - пусть попереживает, ничего не поделаешь; когда-нибудь спасибо, может, скажет, а не скажет - и не надо! Не за то, не за спасибо, сражаемся!..
4
За этим рубежом вставал второй, намного больший, - можно сказать, целая линия.
Одна позиция этой линии прошла в стороне, в Мокути, откуда отца привезли таким пьяным, что пришлось нести его в хату, как мешок. Охмелевшая мать и Миканор уже на полатях сняли с него холодную свитку, принялись тереть снегом побелевшие руки и уши. Долго, долго пришлось тереть, пока старческие кривые пальцы не порозовели. Отец то стонал, будто во сне, то скрипел зубами и что-то бормотал бессвязное.
Больно и обидно было видеть седую, подстриженную к празднику бороду с остатками какой-то еды, с подмерзшей слюной. Сняв с него твердые лапти, мать прикрыла его одеялом, потом свиткой, съехавшей на пол, и, прижав взлохмаченную голову со сдвинувшимся платком к краю полатей, нехорошо, как-то не по-людски, завыла. И ее было жалко, и обидно было за нее - в искреннем, полном тоски плаче слышалось пьяное, отвратительное отупение...
На другой день отец встал поздно, позеленевший, постаревший, будто выжатый, долго возился на полатях, глядел исподлобья, хмуро, страдальчески. Босой поплелся к ведру возле порога, медленно пил ледяную воду, не мог напиться.
Мать не удержалась, упрекнула от печи:
- Хорош был, Даметько! Нализался как... Чуть довезла! .. Все из саней валился!
Отец промолчал, взглянул исподлобья на Миканора и тотчас отвернулся. Все же не удержался, прохрипел матери, нет ли чего-нибудь опохмелиться.
Мать пожалела - принесла из каморки в корце самогону.
Ставя перед ним на стол, опять упрекнула:
- Если б не Чернушка, не знаю, как довезла бы! Выкатится из саней и лежит, как бревно!..
Выпив, отец повеселел. Сказал вдруг довольно, будто хвастаясь:
- Погуляли хорошо! Не пожалел зять горелки!..
- И вас не пожалел, видно! - огорченно отозвался Миканор.
- Я - что? Чего меня жалеть?!. Вот что ты сестру не уважил, Ольга жалела!.. И муж ее обиделся...
- Ничего, уважу! Не обязательно на вашего пьяного Миколая! - сказал Миканор.
И вот начиналось опять. Будто религиозная эстафета: давно ли миновал праздник святого Миколы, а уже близилось рождество; с каждым днем приближалось, все больше наполняло Курени своими заботами. Чем ближе оно подступало, тем больше овладевала Куренями какая-то лихорадка.
Как ни злился Миканор, а видел - лихорадку эту не только не гнали, как болезнь поганую, а даже радовались ей; к глупой поповской выдумке - к рождеству готовились не по принуждению, не из-за покорности попу, церкви, а охотно, с каким-то веселым нетерпением! Словно и правда праздник был настоящий. Наперебой, друг перед другом, спешили доделать все по хозяйству, - запасались на праздник: возили, складывали в сарай сено, рубили дрова. Запасались не на день, не на два - на все рождество, на две недели: в рождество, по поповским законам, ничего делать нельзя, грех...
Зима как бы помогала рождеству. Холода зарядили ядреные. Утра вставали розовые, с розовым снегом и розовым инеем, которого много пушилось на стенах под застрехами, на ветвях деревьев. Куреневские дворы, вся улица были полны звоном: звонкими голосами, звонким ржаньем, звонким скрипом ворот. Дым над куреневскими хатами стоял в розовом небе словно лес...
Солнце почти не смягчало стужи: лицо щипало, кололо тысячами мелких игл. В поле аж дыхание спирало от чистого морозного воздуха, не то что свитка, но даже теплый полушубок не защищал - мороз вскоре сжимал все тело. Спасались только тем, что соскакивали с саней и трусили вслед, притопывая, будто танцуя. Работали и в лесу и возле стогов, но пока добирались до дому, промерзали так, что потом, как говорил Чернушка, холодно было и на горячей печи.
Ночи были светлые, такие тихие, что, когда Миканор приходил с вечеринок, его томила тоска одиночества. Тоска ощущалась сильнее, когда он просыпался среди ночи и - сначала в дремотном тумане - слушал, как сквозь бледную морозную роспись стекол доносится голодное вытье волков, бродивших в снежном поле и в голых зарослях вокруг Куреней.
Беспокойный сон ночью не раз прерывали гулкие удары - от мороза лопались бревна...
Видно, не было в Куренях такой хаты, где бы не думали, не готовились к рождеству. Хочешь не хочешь, пришлось думать о нем, готовиться и Миканору; готовился он к рождеству так, как, видимо, ни один куреневец не готовился за все годы, сколько стоят тут эти старые хаты. Не было, может, такого разговора, такой встречи, где бы при удобном случае, а то и без него по-военному, без стеснения - не бил Миканор по рождеству. Где только мог, учил людей, резал правду: рождество - это суеверие, поповский опиум, религиозная выдумка.
Василь, сосед, с которым Миканор затеял такой разговор у колодца, лишь косо, исподлобья глянул и с ведром в руках проскрипел лаптями к хлеву. Хоня же, когда врезал такое Миканор в Алешиной хате, не только не набычился, но вроде обрадовался: известное дело - выдумка, глупость, выгодная попам! В хате, кроме них троих, не было никого, и вслед за Хоней легко согласился с Миканором и Алеша...
Некоторые парни и мужики вступали в спор, другие, хоть и не очень уверенно, согласно кивали в ответ, а иные - таких было большинство отмалчивались. Очень, очень часто Миканор во время этих бесед встречал безразличие: чег;о тут говорить, чего мудрить - как бы слышал он. Потому и разговоры такие быстро угасали, тонули среди других житейских суждений. Более горячо на разговоры о рождестве откликались девушки и женщины, но они чуть ли не все люто набрасывались на Миканора, осуждали его. И думать ни о чем не хотели, словно боялись, что думать - тоже грех! Только Ганна Чернушкова - запомнилось Миканору - не призывала бога в свидетели, не пугалась; не пугалась, слушала, - но с каким недоверием, с какой усмешечкой!
Все же и то хорошо, что слушала: послушала, - может, когда-нибудь и подумает! Неспокойное, умное в глазах ее всегда видел - вот что утешало и радовало Миканора, особенно в эти дни, когда так разочаровала его Хадоська. Хадоська, о которой он недавно думал, что ей скоро и в комсомол дорогу открыть можно, оказалась ничуть не лучше Василя Дятла. Говорить не дала не только о боге, но и о попах, о поповских хитростях. Миканору стало ясно, что такому человеку не то что впереди, в первых рядах, но и в тылу неизвестно где плестись придется!..
Не часто приходилось испытывать Миканору столько разочарования, как в эти дни. Сколько ни старался, а предпраздничная лихорадка в Куренях не только не спадала, а - чувствовал - все усиливалась. В лихорадку эту все чаще вплетали- свои отчаянные, предсмертные голоса поросята, свиньи, овцы, которых кололи и резали кому можно было и кому нельзя. Не было такого дня, чтобы из того или другого хлева не слышалось испуганного блеяния или пронзительного визга, чтобы не краснел то на одном, то на другом огороде за хлевом веселый огонек, не плыл вверх дым. Еще недавно морозно-чистый, воздух наполнялся теперь запахами дыма, жженой щетины, подгоревшей свиной кожи.