Дед, который знал столько сказок, с которым столько вечеров грелись на печке, когда Миканор был маленьким. Дед, который сделал ему когда-то санки, о котором столько доброго осталось в памяти!.. А отец называл уже имена других покойников - детей своих, Миканоровых братьев и сестер, поминал Илюшу, Маню, Матруну, Петрика, MojpHKa. Илюшу и Маню Миканор никогда не видел, а Матруну-и Петрика на его глазах задушила "горловая", оба чуть не в один день умерли. Он помнит, Петрик задохнулся, когда Матрунку еще не унесли на кладбище, когда она еще лежала в гробу. Их повезли вместе, положили в одну могилу... А Метрик утонул, когда пас коня на приболотье. Хотел искупаться, да как нырнул в болотное озерцо, так там и остался. Вытянули его изпод коряги только на другой день, никак не могли найти. Синий был, страшный. Бедная мать, как она убивалась, как горевала тогда над Мотриком, над нежданной бедой, отнявшей у нее взрослого сына. И сколько же ей, если подумать, пришлось пережить за всю жизнь, нагореваться над дорогими могилами!..
Миканор почувствовал себя будто виноватым перед матерью, не рассердился за то, что та сунула в горшок с кутьей, зажгла свечу. Как было, если подумать, сердиться на нее, темную, согнутую такими бедами, полную горячей любви к тем, кого отняли у нее болезни и внезапные несчастья!.. Но ведь как хитро прицепилась к человеческому горю религия, и тут не преминула попользоваться!
- Мать и отец сидели за столом, ужинали, как никогда молчаливые словно чувствовали за собой тени тех, кто давно уже не просил есть. Оба, было заметно, думали, вспоминали; отец, прежде чем взять какой-нибудь еды для себя, отливал ложку этой еды в миску, поставленную на окне, - дедам, покойникам. Мать сидела за столом, только переставляла миски, ничего не убирала. Ужин показался Миканору очень долгим и скучным; он с трудом дождался, когда отец наконец поставит на стол горшок с кутьей, нальет сладкой сыты из мака и меда, попробовав которые можно, не обижая стариков, встать из-за стола...
Когда одевался, чтобы походить по морозной вечерней улице, заметил: миски с едой после ужина так и остались на столе - чтобы дедам было чего поесть!
Стоял на крыльце, думал свою думу о темноте людской, о том, как теперь, видно, хорошо на замерзшей Припяти - легко, весело бегут лыжи! Кто-то, не секрет, как и он недавно, летит с горы, аж дух захватывает! Вспомнил веселого товарища своего Ивана Мороза, поехавшего в Минск на курсы, вдруг защемила тоска: увидеться бы, поговорить, пошутить друг над другом... Обещал письма писать, а почему-то все нет!..
Будто и не слышал гомона, смеха на улице, никуда в этот вечер не хотелось идти. Стоял как в карауле. Прошло мимо несколько человек, две-три веселые группки. Двое уже почти миновали его, и вдруг остановились, присмотрелись.
- Не Миканор ли это? - сказала, затаив смех, одна.
Миканор узнал Чернушкову Ганну и охотно двинулся к ней.
С Ганной была Хадоська.
Он поздоровался.
- А я думала,-не замерз ли случайно! - съязвила Ганна. - Стоит, как столб при дороге!
- Замерз! Не мешало б и погреть, если б было кому! - заметно повеселел Миканор.
- Так ведь печь, видно, есть? Или, может, отец занял?
- Да нет. Но мне больше по нраву - живая! .
- Ого! Так поискал бы! Может, и нашел бы, если не слишком переборчив.
- Переборчив! Одни мне не нравятся, другим я не по душе. А третьи заняты! Сразу по два кавалера имеют, как охрана по бокам стоят. Не подступиться.
- Вот нашли о чем говорить! - вмешалась Хадоська, топая аккуратными лапотками. - Лучше скажи, что тебе суждено? Гадал же, видно?
- Нет. И так знаю: в холостяках ходить буду, пока не надоест.
- И мне ничего хорошего не вышло! - сказала Ганна с притворной грустью. - Гадали мы с Хадоськой, тянули соломину. Так она вытянула длинную соломину и - с колосом!
Скоро замуж выйдет и - за богатого хлопца!
- Вот скажешь! - застеснялась Хадоська.
- Может, я выдумываю?
- Не выдумываешь, но... - Хадоська, заметно было,- вся полнилась радостью. - Но - не надо говорить!
- А мне, - сокрушалась над своей неудачей Ганна, - ничего путного не вышло. Коротенькая соломина и пустая!
И возьмут не скоро, и - вдовец пожилой будет! Вот счастье какое!
- Вдовец! - вдруг засмеялся Миканор. - Так это ж хорошо! Это ж ты, видно, вытянула меня! Я ж, можно сказать, вдовец. Ведь у меня была... женка!
- Была у старца торба!
- Нет, правда, была! В Мозыре, на службе! Черненькая, стройненькая, красивая! Винтовочка трехлинейная!..
- Я ж и говорю - была торба!..
Хадоська, все время поглядывавшая на улицу, заметила невдалеке двух человек, нетерпеливо потянула Ганну за рукав:
- Идем!
Ганна тоже увидела подходивших, но сразу отвернулась, попросила Миканора:
- Проводи нас... Поворожим у Сороки...
Что-то было в ее голосе такое искреннее, доверчивое, что Миканор мгновение колебался, но выдержал характер:
- Ворожите уж одни...
Она, видимо, обиделась немного, но промолчала: подошли Евхим с Ларивоном. Евхим поздоровался, разудало поинтересовался:
- О чем тут секреты?
- Да о том,-7 сказала, нарочно позевывая, Ганна, - время или не время спать?.. Миканор говорит, что пора...
- Так пусть и идет...
- И меня что-то в дрему клонит...
- В такой вечер! - захохотал, хотел перевести все в шутку Евхим. Но она шутить не захотела - неизвестно, чем и окончился бы этот разговор, если бы Хадоська опять не потянула Ганну за рукав:
- Что ты это выдумала! Идем!
Хадоська чуть не силой потащила ее с собой. Миканор остался один. Уже на своем дворе услышал он издали Евхимов хохот, подумал: не очень-то она к тебе льнет, Глушачок!
- Не тебя, не секрет, повидать хотела бы; не тебя и - не меня, конечно. Только ведь прилипчивый ты, все - думаешь - потвоему должно быть!..
6
Деревней словно овладела дрема. Целыми днями никто никуда не спешил, все ходили медленно, степенно, беззаботно; кто помоложе, коротали время в беседах, кто постарше - целые дни грелись, спали на печках. Дремали в хлевах кони, стояли, вмерзали в снег сани, даже ворота и журавли над колодцами скрипели как-то сонливо, нудно...
Видимо, никогда не ползли так медленно, неинтересно дни в жизни Миканора, как в эту рождественскую неделю. Мать кое-что делала по хозяйству, а отец чуть не целыми сутками посвистывал в нос на печи. Слезет, кряхтя, почесываясь, прошаркает лаптями по полу, поест - и снова на печь. Миканор же чем только не пробовал заполнить нудную праздничную пустоту - и по хозяйству делал все и за себя и за отца, и газеты читал, перечитывал, так что темнело в глазах, - и все же чувствовал: скука, пустота не отступают...
Мало радовали его и вечера, когда молодежь допоздна бродила по улице, перекликалась, будила морозную тишину смехом. Мать советовала пойти к ним, не скучать дома, приходили несколько раз Хоня и Алеша, звали с собой, - не соглашался: не его это праздник, не его радость...
К концу недели Курени снова зашевелились. С самого утра перед святым вечером потянулись в небо дружные дымы, потянулись и не опадали уже весь день. Не утихал огонь и в печи Миканоровой хаты: кипело варево в чугунах и чугунках, - теперь уже не постное! - шипели сало и колбасы на сковородах. Недаром мерз в кладовке разобранный, до времени заколотый кабанчик!
Недаром загублена была и рожь на самогон: чувствовал Миканор, отец только и ждет, чтобы он ушел куда-нибудь, - хотел разлить самогон из бочонка, стоявшего в погребе, в бутылки. Бутылки, вымытые матерью, стояли наготове под лавкой.
Еще не совсем стемнело, когда неподалеку от хаты послышалась песня-щедровка. Вскоре тонкие детские голоса затянули уже возле самых окон:
На новое лето
Нехай родится жито! ..
Святы вечер!
Пожелав отцу Миканора, хозяину, чтобы уродилось не только жито, но и пшеница и "всякая пашница", голоса под окнами, на некоторое время прервав пение, о чем-то поспорили, потом недружно запищали, пожелали:
Пиво варить,
Миканора женить!..